Б недобрый час было это сказано, — думает он теперь, с отвращением отодвигая тарелку. — Душно в этом кабаке. Черти принесли Дурбача. К чему я пил? Наверняка повредит. Зачем вообще сюда приехал?
Собесяк встал из-за столика. О чем-то пошептался возле буфета с метрдотелем, подписывает чек. Чего-то еще ждет. Ага, Зарыхта заметил, что в портфель магистра перекочевывает бутылка коньяка. А Дурбач вроде бы смотрит в глаза Зарыхте, но, по своему обыкновению, как-то косо. И, пользуясь тем, что они остались вдвоем, спрашивает, приглушив голос, тоном конспиратора:
— Может, получали какую-нибудь весточку от Янека?
— Его уже не зовут Янеком.
— Может, получали от него какую-нибудь весточку? — пристает Дурбач.
Чего он от меня хочет? — думает Зарыхта. — Пристал как банный лист. Надо контролировать каждое свое слово.
— У меня нет желания переписываться с ним после того, что он выкинул.
Дурбач иронически улыбается.
— Вы всегда считались человеком… Жестким, не гибким… — многозначительно понижает голос.
— Валяйте смело, я беззубый пенсионер, огрызнуться нечем, — говорит Зарыхта.
— Вас считали… сектантом.
— Сектантом! И еще кем?
Но Дурбач вдруг меняет интонацию.
— Чего вы сердитесь? Ведь я пекусь о благе Янека. Не стоит ли попытаться? По-моему, есть возможность вернуться… Я давно хотел напроситься к вам на разговор по этому поводу…
— Возможность вернуться после того, что он там наболтал?
— Эх! Бывали почище блудные сыновья! К тому же в мире столько перемен. Если бы, например, он заявил, что по зрелом размышлении… Раскаявшийся грешник скольких стоит праведников?..
— Изучаете Священное писание?
— Разные есть священные писания, товарищ Зарыхта, разные!
— Позвольте! — возмущается Зарыхта, но тут же берет себя в руки. — Хотя, кто знает, возможно, вы правы. — Теперь старик уже иронизирует. — Может, стоит забыть, что он стал ренегатом.
Дурбач брезгливо морщится.
— Ренегат. К чему такое мерзкое определение? Ошибки молодости, глупой, экзальтированной… Да еще в наше время. Эта мода на протесты. Вам было проще. То есть тяжелее, но проще. Ренегат! Зачем же сразу из тяжелой артиллерии? — Пожалуй, Дурбач испуган, смотрит округлившимися глазами. — Ой, ей! Вижу, что люди правду о вас говорят. А я думал, что вы понимаете… что есть в Варшаве друзья, давнишние друзья Янека, которые его любили. И по-прежнему, несмотря ни на что, любят. Ну и рады бы…
— Плевать мне на них! — говорит Зарыхта. — Меня это пне волнует.
— Да-да, — качает головой Дурбач. — Все ясно. Ведь вы ему не отец.
Когда в палатах гасили уже свет, из операционной вышел доцент, уже менее молодцеватый, как бы потускневший, а за ним, опережая ораву варшавян из центральной больницы, доктор Бухта в расстегнутом, забрызганном кровью халате.
— Многое, многое я бы отдал за это…
В здешней больнице и вообще во врачебных кругах никто и никогда не видывал доктора Бухту, этого циничного скептика, таким: лихорадочный румянец, пот на лбу, состояние крайнего возбуждения. Острослов сказал бы — и безумный взгляд. И тон его, совсем ему не свойственный, без капли желчи, без обычной для него преднамеренной резкости. Напротив. Бухта говорит срывающимся голосом, как-то нескладно, все еще не веря в свое счастье. Сознавая, что речь его корява и почти подобострастна, он путается в собственных словах.
— Я не о себе забочусь, поверьте, уважаемый коллега, напротив, лишь учитывая возможности и вообще… Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду…
— Итак, решено! — отрезал доцент.
В голосе его прозвучало легкое раздражение. Он был утомлен, а этот разговор попросту ему претил. Чтобы выдержать несколько часов такого напряжения, нужны поистине железные нервы. А когда уже все позади, необходимо расслабиться. Отдохнуть. Выпить хотя бы стакан кофе, об этом не позаботились. Да еще донимают здешними проблемами. И чтобы прекратить эту болтовню, он резко проговорил:
— Завтра у нас коллегия, и я доложу непосредственно министру. Пусть Н. включат в повестку дня. Пора кончать с этим безобразием.
Доцент окунулся в полумрак коридора. Под ногами скрипел старый линолеум, вздувшийся пузырями. В дверях толпились сгорбленные люди, похожие друг на друга не только экипировкой (пижамы в бурую полоску, растоптанные войлочные шлепанцы), но и выражением лиц, изнуренных недугами. Из оконной ниши вышел навстречу Яхимович. Он наверняка уже давно поджидал здесь гостей. Выглядел он гораздо хуже, чем утром, и о причинах не следовало спрашивать. Яхимович заметил, что убожество больницы раздражает варшавян. Они, конечно, во всем обвиняют его, заведующего. Он чувствовал, что дело Барыцкого оборачивается против него, и возмущался этой, по его мнению, несправедливостью. Под шапкой белых с металлическим отливом волос лицо его напоминало несвежий бифштекс.
— Как прошла операция, коллега? — осведомился заведующий. Он понимал, что с его стороны бестактно дожидаться здесь, а не за дверью операционной, в помещении, где хирурги моют руки.