— Ни чик! — плюет наставник в набегающую волну, прищуренными глазами наблюдая за вольной жизнью свободолюбивого племени купальщиков, что валяются в золотом песке, презирая все богатства, и барахтаются в прибрежной волне, презрев все обязанности, накладываемые обществом на личность. Он жадно и пристально разглядывает девушек, и ноздри его большого бесформенного носа при этом раздуваются. Когда поза девушки особенно свободна, он даже поворачивается всем телом, чтобы насладиться зрелищем, и сплевывает чаще, чем всегда. «Грубая цыпочка! — говорит он. — Ишь шары-то какие выкатила! Вот бы пощупать!»
Пот заливает Генке глаза. Зрелище на берегу не кажется ему таким уж праздничным. Он опускает весла в воду и вытирает пот грязной рукой. Течение сразу же разворачивает лодку.
— Греби давай! — говорит друг. — Есть, понимаешь, такой закон: кто-то едет, а кто-то везет! Я за свои чистые найду гребцов…
И Генка везет, желая ехать!
Вдруг он опять останавливается.
На берегу, на малом его отпрядыше, стоит девушка. Ветер треплет ее волосы цвета раскаленной меди, которые, как жидкий металл, падают то на одно, то на другое голое ее плечо. Простенькое лицо ее поднято вверх, к солнышку, глаза плотно закрыты. Руки свободно опираются на бедра. Небольшая грудь плотно обтянута лифчиком из дешевенькой ткани. Такие же трусики, очень уж ловко сшитые, словно вплавленные в это стройное, молодое, сильное тело, прикрывают как можно меньше это тело. Все, все соразмерно в этом теле, и невозможно описать его прелесть, как нельзя по отдельности рассматривать тело Венеры Милосской. Оно входит в глаз все разом — с нежными очертаниями девичьих ключиц, с трепетной впадинкой подмышек, с тонкими пальцами, чуть сжавшими бока и втянутый живот с маленьким, точно вынутая изюминка, пупком, с неширокими, плавных линий бедрами, с талией тонкой и гибкой, с ногами, которыми нельзя не залюбоваться, с руками, которым можно позавидовать. Если бы Генка был знаком с восточной поэзией, он сказал бы своему другу, что эта девушка — газель, готовая умчаться в тенистый лес от дерзкого взгляда, что она — роза, едва распустившаяся от первых лучей солнца, что она — речной тростник, колышимый свежим ветром…
Но Генка не знал восточной поэзии. Зато он узнал эту точеную фигурку. На мгновение он забыл о том, какою он видел ее, забыл о том, какими комментариями сопровождал Сарептская Горчица его рассказ о сцене в девичьем общежитии Арсенала. Он видел только, как летит по берегу эта девчонка, не думая о себе, занятая лишь его судьбой, как кидает она его на ледяной припай, как погружается сама в ледяную воду, как синеет ее немудрящее личишко, как стучат ее зубы на свежем ветерке, как мелкая дрожь сотрясает ее стройное тело, принявшее неожиданное крещение во Иордани…
— Рыженькая! — кричит он пронзительно. Он не знает ее имени.
Рыженькая вздрагивает. Открывает свои глаза и поворачивается к лодке.
Вздрагивает и наставник. Почему-то ему не приходят сейчас в голову его гурманские словечки, которыми он выражал свое сластолюбие еще минуту назад. Он глядит на рыженькую какими-то ошалевшими глазами. «Та? — спрашивает он Генку. — Та?» — «Она самая!» — отвечает Генка. Простое лицо поражает друга почему-то больше всего. Если бы помада покрывала губы Танюшки, если бы наведены были у нее брови и подмазаны ресницы, если бы закручены были ее волосы, Сарептская Горчица показал бы высокий класс пошлости. Но безыскусственность Тани обезоружила его. «Настоящая!» — как-то подумал он и жестом показал Генке — греби ближе! — и в глазах его показалось что-то тоже очень простое и человеческое, через толстый слой жизненной грязи, наросшей на его сердце — не по его вине! — вдруг проступило простое живое чувство восхищения прекрасным.
Таня садится на отпрядыш.
Лодка подходит ближе. Генка чуть подгребает веслами, чтобы течение не относило.
— A-а! Старый знакомый! — говорит Таня радостно. Она и впрямь рада тому, что увидела этого паршивца, из-за которого чуть не месяц провалялась в кровати. Вишь какой — загорелый, с волосами, выцветшими на солнце до цвета грязноватой кудели. — Ну как у тебя обошлось тогда? Побили? Болел?
— Не-е! — отвечает Генка. — Мамка даже не узнала! И не болел!
— А я бюллетенила четыре недели, понимаешь! Простудилась! Ну, моя мама всегда говорила: «Заживет, як на собаци!» — и все как рукой сняло. Ну, солнышко пропустила! Сейчас надо нагонять! Я не люблю незагорелых. Как сыр! Противно!
Но тело ее уже покрыто налетом бронзового загара. И на сгибах руки — темный, темный отлив.
— Какой загар! — галантно говорит наставник, кажется влюбившийся с первого взгляда.
— Хороший, ты думаешь? — спрашивает озабоченно Таня, озирая себя и не видя, что разговаривает с ней вовсе не мальчик Генка, а почти парень.
— Первый класс! — говорит и Генка, понимая, что ничто сейчас не может доставить Танюшке большего удовольствия, чем этот комплимент, почти чистая правда.
С берега, от зарослей ивняка и молодых тополей, кричат:
— Та-аня! Довольно тебе на солнце жариться! Иди в тень!
Танюшка кричит в ответ звонко: