Исчезает томительная летняя жара, оглушающая, обессиливающая, обезволивающая жара, не спадающая и ночью, когда воздух нагревается землей, прокаленной солнцем за долгий день, когда даже купанье не освежает — вода в царственной великой реке тепла, когда свежесть охватывает тело, лишь пока ты в воде да пока она обсыхает на теле, если ты вышел на солнце. И воцаряется ласковое тепло, не обременяющее, но желанное. И окна раскрыты настежь, и двери, и сердца — нельзя быть злым в такую погоду, не стоит спорить, не стоит сердиться, не стоит сводить счеты! И каждую свободную минуту хочется быть на этом великолепном празднике, ежегодном празднике, который растягивается на два-три месяца. Этот праздник души больше даже мусульманского байрама, не говоря о христианских коротких праздниках…
Если бы я был живописцем, я с самой весны готовил бы краски этой золотой осени: стронциановую, светлую, темную и золотистую охры, кармин, лак-рубин, киновари всех теплых и горячих тонов и радовался бы тому, как прекрасно уживаются на моей палитре эти добрые, отзывчивые, живые тона с цветами лета — зеленые всех оттенков, которые можно только вообразить себе! И я понимаю художника, однофамильца одного великого передвижника, который живет на самом крутом берегу в этом городе и которому Амур словно бы шлет по утрам привет в самые окна, когда он, едва Дальний Восток начинает надевать свой осенний убор, исчезает в тайге на недели, взяв с собой пудовый запас красок, кисти, этюдник и немного еды. Если бы он не делал этого — пусть нечего есть, пусть надо покупать какие-то вещи жене, дочке и себе! — он чувствовал бы себя тягчайшим преступником, потому что как же не писать, до изнеможения, до сердечных припадков, до того, что не разогнуться и не разжать уже судорожно скрюченных пальцев с кистью, если вокруг тебя — такой разгул красок, такие именины сердца, такая вечная хвала вечной жизни! У него нет больших полотен, у этого художника, но у него есть большое сердце, в котором живет большая, очень большая любовь к искусству, к жизни, к краю. И когда снега трехметровой толщей укутают эту землю, когда зимние сумасшедшие, озверевшие ветры будут неделями выдувать тепло из домов и свирепо хватать людей за носы и уши, — вы взгляните на его небольшие картины, и они согреют вас живым сердечным теплом этого удивительного праздника — золотой осени, — который сохранили для вас его острые светлые глаза под сивыми волосами, свисающими на лоб, его умные маленькие, словно девичьи, руки, его сердце, навсегда влюбленное в красоту…
…Генка почти не бывает дома.
Если с трудолюбивого вола семь шкур дерут, то с бездельника Генки уже сошло семьдесят семь шкур. Ему никогда не хватало благоразумия. Он никогда не мог вовремя уйти из-под обжигающих лучей солнца, а потому кожа на его плечах, спине и на лице часто, казалось, вскипает, как вскипает и пузырится молоко на огне. Семьдесят семь раз ободранный — он загорает в семьдесят восьмой раз.
Его снедает честолюбивая мечта — загореть так, как загорает Гринька. Талантливый друг Генки, бог знает почему привязавшийся к сыну Стрельца и Марса больше, чем к другим своим сверстникам или к другим таким же салагам, как Генка, выглядит так, что невольно к его фигуре притягивает внимание всех. Он неплохо сложен — широкие плечи и узкий таз, стройные ноги и короткий торс, мускулистые руки и развитая грудь. Он — темно-коричневого цвета с замечательным африканским отливом, загар — ровный, будто это настоящий цвет Гавроша, и даже самые тайные уголки его тела приняли этот цвет. Только копна светло-горчичных волос выглядит странной нашлепкой на этой фигуре. Когда Гринька таращит свои светлые глаза и свирепо вращает ими — он кажется натуральным негром. «Эх, черный бы волос мне!» — иногда вздыхает Гринька мечтательно.
Ободранный Генка думает про себя, что, не будь на свете его, дурака, Гринька не мог бы приобрести этот удивительный загар. Гринька, лежа на песке в чем мать родила, только поворачивался с боку на бок. Но Генка был обязан следить за тем, чтобы кожа у Гриньки не перегревалась, и через каждые пять минут бежал к реке с консервной баночкой, чтобы осторожно полить, смочить бронзовое тело своего бога, должен был следить, чтобы лучи солнца равномерно ложились на это тело и доставали всюду, должен был следить и за движением солнца, чтобы Гринька лежал наиболее удобно. Если к этому добавить, что на левый берег Амура Гриньку отвозил тот же Генка, оказываясь утром бедной больной спиной на набирающем силу солнце, а к вечеру подставляя солнцу свое ободранное лицо, то нельзя не признать некоторые соображения Генки имеющими под собой основание.
Перед ними раскинулась река и другой берег.