А дядечка рядом, казалось, тоже был поглощен мультиком. Потом он придвинулся ближе к мальчику и обнял его за плечи. Дедушка так делал часто, поэтому Ваня не придал этому значения. Напротив, он привалился к теплому боку дяденьки: так смотреть было уютнее.
А потом хозяин, не отрываясь от экрана, своей рукой стал гладить Ваню. Однако он гладил не так, как бабушка, мама или дед. В его поглаживаниях не было ничего успокоительного, как у них. Напротив, рука дяденьки будоражила. Вызывала какое-то новое чувство, которое Ванечка еще никогда в жизни не испытывал. Ему стало и страшновато, и радостно. И захотелось чего-то, чего никогда не хотелось, и Иван не мог понять, чего именно. И было немножко стыдно. Но оттолкнуть руку дядечки было неудобно, и втайне все равно хотелось, чтобы он продолжал, потому что новое, незнакомое чувство нарастало, становилось острее и приятнее. И все происходило как бы тайком и нечаянно, ведь они оба делали вид, что смотрят мультик.
А потом мальчик и не заметил, как рука дяденьки скользнула под его рубашку и стала гладить голенькое тельце.
И тут раздался сильный стук по стеклу. Хозяин дернулся и отпрянул от Вани, озираясь.
За окном виднелось лицо Ваниного деда. Его губы шевелились. Он что-то возмущенно кричал, но слов не было слышно. А потом он ударил локтем в окно, и оно с грохотом разлетелось на мелкие осколки…
Иван закончил рассказ и отвернулся от Ходасевича, ссутулившись и обхватив голову руками. Повествование далось ему нелегко.
– Что было дальше? – тихо спросил Валерий Петрович.
– Я не помню, – не поднимая головы, пробурчал Иван. – Правда, не помню.
– Я понимаю тебя. Такой стресс. И такой возраст. Странно, что ты вообще что-то помнишь.
– Наверно, дед кричал, ругался. Но не на меня, а на Ковригина. А вскоре приехала мама и увезла меня из Листвянки. А чуть позже, той же зимой, пропал дед.
– Думаю, ты никому не рассказывал о том, что случилось в доме Ковригина, – утвердительно проговорил Ходасевич.
Иван помотал головой.
– Нет, никому…
Он вздохнул и искоса глянул на полковника.
– Понимаете, пока я был маленький, я никак не связывал то, что происходило дома у Ковригина – с тем, что дедушка вскоре исчез. А совсем недавно я задумался и понял: а ведь дедушка мог после моего отъезда пойти к этому сидору гнойному… И начать с ним разборку, пригрозить милицией… А тот мог его взять, да и пришибить…
Ходасевич сухо молвил:
– Пока это только догадки.
– Я знаю.
– Или есть какие-нибудь конкретные улики против пианиста?
– А какие конкретные улики вы хотите? Истлевший труп моего дедушки? Так не сомневайтесь: он где-то там зарыт, в лесу, на участке этого пианиста.
Юноша вдруг вскочил и стал чуть не обличающе бросать в лицо полковника:
– Вы что, не понимаете, как все сходится? Ковригин – п…р, и всегда был п…ром. Пятнадцать лет назад с ним захотел разобраться мой дедушка – и исчез. А сейчас что-то, компрометирующее его, узнала моя бабушка. Узнала – и тоже исчезла. А эта сволочь музыкальная не только не затаилась, а продолжила свое гомячье дело. Пацана-таджика он позавчера похитил. Кто же еще, как не он?!. Вы что, не видите, откуда ветер дует и кто во всем виноват?
– Хорошо бы знать:
– Зачем вам улики?
– А что ты предлагаешь делать? Идти в милицию с твоим рассказом? И с твоими логическими построениями?
– Нет! Но вы-то! Вы же, блин, разведчик! Вы – частный детектив! Должны же вы сами что-то сделать!
Полковник покачал головой.
– Замечание справедливое. Хотелось бы еще понять – что?
– Хотя бы пойти и разобраться с Ковригиным по-мужски. Как мой дед пытался!
– Что это даст?
Одиночество, в коем по преимуществу пребывал Валерий Петрович последние полтора года, сыграло с ним злую шутку. Он стал разговаривать с двадцатилетним пацаном, непрофессионалом, практически на равных, словно с коллегой. А тот наседал на него:
– Тогда надо обыскать ковригинский дом и участок. И, может быть, что-нибудь там, у него, найти. Но только не сидеть здесь на печке и рассуждать!.. Ой, извините…
– Да ничего, – махнул рукой Ходасевич.
Он подумал, что двадцать пять лет службы (а потом еще пятнадцать годков действующего резерва) в каком-то смысле испортили его. Приучили к великой осторожности. К тому, что каждое свое действие надо не семь, а все семьдесят семь раз отмерять. Что каждое