Когда я взглянул на своё отражение, то не смог сдержаться – расхохотался так, что если бы не Макс, то упал бы снова, прямо на начищенный паркет бывшей усадьбы Растопчина. Буквально за дверью находился и начальник нашего управления, и начальник нашего отдела, которые потом потребовали бы объяснений, почему едва не окочурившийся подчиненный ржет аки конь сивый.
Но я не сдерживался – слишком много эмоций вызвало у меня тот человек, которого я увидел в зеркале. У Господа Бога было безупречное чувство юмора.
Нам показывали очень смутную фотографию этого человека, но я всё равно узнал его сразу, хотя лично мы, разумеется, не встречались. Его арестовали ещё до моего рождения по простой причине – он сливал информацию о деятельности КГБ тем, за кем должен был присматривать. Работал он в пятом отделе московского управления – в общесоюзном Комитете аналогичными делами занималось Пятое управление – и должен был присматривать за диссидентами, разоблачая их козни против советской власти. Но в какой-то момент принял сторону своих «клиентов», предупреждал их об обысках, арестах и других операциях. Его почему-то не расстреляли, а дали какой-то смешной для подобного деяния срок – лет десять, что ли; после освобождения он безуспешно пытался пристроиться к тем самым диссидентам, но был отвергнут.
В девяностые этот человек вдруг решил написать книгу воспоминаний, но забыл, что бывших чекистов не бывает. А следователь, который когда-то вёл его дело и уже дослужился до начальника ФСБ по Москве и области, об этом помнил хорошо. Так что несостоявшийся мемуарист снова отъехал в места не столь отдаленные, где вроде бы понял, что писательство – занятие далеко не для всех. Американцы в итоге всё-таки вывезли к себе, но пенсию платить, кажется, не стали.
В общем, человек сложной судьбы, и эту судьбу использовали как наглядный пример так называемого «стокгольмского синдрома», который не был выдумкой психологов, он существовал на самом деле и принимал самые вычурные формы. Женщинам-следователям регулярно напоминали о судьбе их коллеги Натальи Воронцовой, которая внезапно прониклась душещипательным рассказом подследственного убийцы и едва не обеспечила его побег; их также заставляли смотреть фильм про это с Нееловой и Абдуловым. Ну а нам, «кровавой гебне», рассказывали историю капитана КГБ Виктора Орехова, которого я и увидел в зеркале. Про него, правда, никакого фильма не сняли. [2]
Смеялся я, впрочем, недолго. Буквально через пару мгновений в мой мозг хлынул поток воспоминаний, и это оказалось настолько болезненно, что я захрипел и рухнул обратно на паркетный пол. Макс успел меня подхватить, так что обошлось без членовредительства, он что-то спрашивал, но ответить я ему не мог – все мышцы оказались сведены судорогой, и моё состояние напомнило мне про тот недолгий промежуток времени, когда меня переводили с неинвазивного метода лечения пневмонии на инвазивный. Я не мог говорить, не мог дышать, не мог управлять своим телом. Я мог только корчиться, чувствуя, как в мозг впиваются миллионы нитей прошедших событий, разговоров и разочарований.
Чувство юмора у Бога было ещё и предельно жестоким.
[1] Названия глав -- строчки из песен Высоцкого.
[2] Фильм 1993 года режиссера Евгения Татарского по сценарию Сергея Соловьева «Тюремный романс» – впрочем, там все события были слегка перевраны с сохранением общей коллизии.
Глава 2. «Развесёлый розовый восход»
Кто-то из великих сказал, что любой человек может написать как минимум одну книгу, всего лишь изложив события собственной жизни, ничего не приукрашивая и ничего не выдумывая. Наверное, я тоже мог бы написать такую книгу – с полным осознанием того, что её сразу бы положили под гриф и напечатали бы, наверное, в количестве трех экземпляров. Впрочем, про выходцев из КГБ, ставших писателями, мне слышать доводилось; тот же Юлиан Семенов, сочиняя свои книжки про Штирлица, очень плотно работал с сотрудниками Первого главного – и не только он. Например, цикл про «Резидента» сочинили двое бывших комитетчиков, которые, правда, бывшими действительно не бывают; по слухам, их творчество согласовывали те, кто занял их кресла в кабинетах на Лубянке, и критика эта была очень суровой.
Но про жизнь Виктора Орехова книгу было не написать, хотя его биография была в каких-то частностях похожа на мою – с некоторыми отличиями, делавшими её прямолинейной, из которой при всём желании ничего захватывающего не выкружить. Сейчас ему было 28 лет, он ребенок войны, с прочерком вместо фамилии отца в свидетельстве о рождении; тогда таких было много, а его отцом мог быть и немец – город Сумы освободили лишь за шесть месяцев до его появления на свет. Но вопросы к его матери если и возникли, то были разрешены на уровне органов внутренних дел Сумской области и в дальнейшем никакого влияния на судьбу ребенка не оказывали.