Так продолжалось до конца августа, когда в один из моих походов я обнаружил, что окна в доме наглухо закрыты ставнями, а на входной двери появился здоровенный замок. В смятении я метался по пустынной улице, пока не заметил присевшего на скамью древнего старичка, от него-то и узнал, что хозяева поспешили уехать за товарами во Псков, пока дороги не развезло от грязи, а вернутся… «бог знает когда, мил человек, видать не скоро, мабуть к весеннему теплу, к маю значится». Сердце мое заныло, я попытался разузнать хоть что-нибудь еще, но он только прошамкал, что вдовец обретается тут с дочерью Ольгой, и задремал, свесив голову на грудь… Вот с такими скудными сведениями мне предстояло пережить тоскливую зиму. Больше я девушку не видел, хотя старался при всяком удобном случае заглядывать в русскую слободу, но напрасно я тешил себя надеждой – дом по-прежнему был необитаем…
Вильгельм Моденский вернулся в Ригу в последний день февраля. Вернулся как обычно в окружении многочисленной свиты: клириков, слуг, братьев-рыцарей, охранявших его на всем пути, и избранных знатных горожан, пожелавших сопровождать его преосвященств, не убоявшись зимних лишений и невзгод на протяжении почти полутора месяцев. Маршрут путешествия на сей раз оказался обширным – Гервен, Вирония, Гариэн – все спорные эстонские земли, которые осенью жестко и решительно были взяты им под непосредственную власть папы римского, сотворив из них своего рода отдельную папскую область, дабы устранить распри и пресечь кровопролитие между тевтонами и датчанами. Уже ближе к концу он посетил датский Ревель. Как позднее будет отмечено в «Хронике», он везде с радостью проповедовал слово божье, наставлял в католической вере и принимал новообращенных под власть верховного первосвященника. В поездке заключили и мир – поначалу между тевтонами и датчанами, затем – с эстами всех областей. После этого он отправил из Ревеля в Зонтагану верных священников, чтобы окрестить необращенных поморцев – мужчин, женщин и детей, сам же возвратился в Ригу, следуя через Саккалу, другую пограничную эстонскую область.
На берегах Даугавы стояли трескучие морозы – уже последние в том году… Несмотря на недомогание – на обратном пути легат сильно простудился, он все же соизволил безотлагательно принять нас, поскольку был посвящен Альбертом в дело, которым неустанно занимался Генрих на протяжении полугода, к тому же знал и прекрасно помнил его. Мы прибыли в покои, гостеприимно предоставленные Вильгельму Моденскому епископом Альбертом на время нахождения папского легата в Риге. Легат, облаченный в повседневную церковную одежду, дремал в кресле после полуденной трапезы, обложенный со всех сторон мягкими подушками, ноги его были заботливо укутаны овечьей шкурой. Я его видел не впервые, правда, раньше – только издалека, вблизи же он меня поразил моложавым видом, не сочетавшимся с высоким церковным званием. Он был старше Генриха всего на три года, но непонятно как успел достичь подобных высот, сделать столь впечатляющую карьеру? Это был красивый черноокий итальянец с типично южными чертами лица, изнеженный ласковым солнцем и теплым морем. Каково же ему приходится в Ливонии на этом собачьем холоде, когда даже у меня, привычному к морозам, зуб на зуб не попадал. Хоть в камине ярко полыхал огонь, весело потрескивая горящими поленьями, но в епископском кабинете было прохладно. На улице руки без перчаток зверски закоченели, оказавшись в помещении я пытался их отогреть – мне ж надо было писать. Стоя на коленях я пытался одеревеневшими пальцами бесшумно, не привлекая внимания его преосвященства, раскрыть походный сундучок, чудодейственным образом превращавшийся в крохотный стол-конторку с запасом гусиных перьев, чернил и вместо привычной бумаги листов пергамена, к которому я приспособился не сразу. Да, чего только мне там не довелось увидеть и чем воспользоваться!
Очень мешало одно затейливое письменное устройство, болтавшееся на поясе и больно впившееся в бок. И зачем я его сегодня взял? Впрочем, теперь я его всегда таскал с собой – на всякий случай, обязанность у меня такая секретарская – все записывать. Ничего не поделаешь – ведь молескином с шариковой ручкой здесь не разживешься, вот и носи эту дурацкую штуковину. Уверен, мало кто знает, что непременный атрибут для деловых записей средневековья – цера или писальце по-нашему (то ли римское, то ли византийское, клейма на нем никакого) представляет собой навощенную дощечку с деревянной палочкой, напоминающее электронный стилус, плоским концом заглаживается воск, стирая прежние записи, а острым пишутся новые. Так вот, хоть я и был вооружен тем примитивным письменным прибором, но пользовался им крайне редко, терпеть его не мог, но носить был обязан – вдруг пригодится.