Он разжимает руки, откатывается в сторону от девчонки, встает. Обводит ошалелым взглядом окрестности. Она тут, кажется, действительно одна. Дико хочется курить. Лисицын сует руку в карман, нашаривает россыпь семечек. Протягивает этой барышне, Мишели. Кивает ей.
— Будешь? Ростовские.
Она — глаза круглые, напуганные — аккуратно берет несколько семечек у него с ладони, но есть не спешит.
Юра шарит по поясу: ни нагайки, ни пистолета. Это что случилось-то?
— Где оружие мое?
Она не понимает, он показывает ей жестами. Она только плечами дергает: без понятия. Времени то ли утро, то ли вечер, какие-то сумерки. Ветра нету, небо сухое. Вокруг торчат ангары, гаражи.
— Я тебя еле нашла! — кричит она ему в лицо; ну не кричит, а так, слишком громко, как будто глухому, слова в уши вколачивает.
— Потише! — Лисицын прикладывает палец к губам. — Я-то слышу все.
— Я тебя еле-еле нашла, — повторяет она более по-человечески. — Думала, все.
— А что случилось со мной? — по забывчивости спрашивает он у нее голосом, она мотает головой, пальцем водит по воздуху: напиши.
Он находит осколок кирпича, скрипит им по крашеному железу гаражной двери, как мелом по школьной доске:
— Тут замес был! — забывшись, опять кричит Мишель. — Твои казаки друг против друга! Тебя вырубили, утащили куда-то! Я спряталась, видела. Потом кого убили, кто разбежался! Я пошла тебя искать! Ну вот нашла. Ты как, норм?
Лисицын поднимает перебинтованные руки, разглядывает их заново. Голова болит. Про казаков, которые друг друга убивали, он пока не понимает, стекловатой в башке думать трудно.
— Твои кто-то! — Девчонка размышляет, суетит глазами. — Может, одни тебя убить хотели, вышибли, а другие спрятали от них?
— Тут никого нет! Только мертвые!
— А ну, айда!
Он переступает на деревянных ногах — каждый шаг непросто дается, как будто после судорог, — идет в обход этих гаражей и ангаров. Действительно валяются. Сначала какой-то парнишка лицом в землю, в уголь и ломаные кирпичи, потом объемный мужик с серым лицом и пеной на губах. Лисицын останавливается. Нагибается. Переворачивает того, что лежит лицом в кирпичи. Закоченел совсем, по-пластунски лежит, по-пластунски и переворачивается. Подросток еще, половину лба снесло, в затылок ему стреляли. Брови в инее, глаза заледенели.
На втором полицейский бушлат с полковничьими погонами.
Мишель эта смотрит на них так, будто они свои. Чуть не плачет. И Лисицыну тоже они вроде бы кажутся знакомыми.
— Егор.
Мишель тычет ему в грудь пальцем: ты.
О как.
Он морщит лоб, пытается вспомнить, как их убивал. Приходит на ум мужик вот этот, оседающий как раз по стене, красящий ее в красный. Пистолет в руке с дымком. А, это было, да. А парня, кажется, кто-то из бойцов подстрелил? Когда тот деру дал. Но нет, встает перед глазами: пистолет, прицел, затылок. В лежачего. Тоже он, тоже Лисицын. Зачем?
— Он что-то кричал перед тем, как его расстреляли! — говорит Мишель без перепадов. — Что-то мне и вам кричал! Что он сказал, не помнишь?
Лисицын изучает обмороженное лицо. Напряженно думает. Выплывают из утренней дымки пятеро бойцов, построенных в ряд: расстрельная команда. Эти двое гавриков у гаражной стены. Так. Малец что-то кричал, правда.
— Нам надо с тобой в Москву! — так же ровно, громко говорит эта Мишель. — Мы должны с тобой поехать в Москву и все им там рассказать!
Голос у нее неприятный из-за того, что она нажимает не на те звуки.
Лисицын кивает, соглашается. Поедем, расскажем.
За что ж он их расстреливал-то? За ненависть, что ли, к Москве?
Он снова тупо разглядывает свои замотанные руки. Принимается разворачивать тряпки. Девчонка остановилась поодаль, выжидает. Последний слой ткани идет плохо, всох в кровь. Отрывать больно, но Юре почему-то надо знать, что с руками. Как будто тогда он поймет, что с ним с остальным произошло.
Руки искусаны. Глубокие раны, мясо видно, сукровица сочится. Он проворачивает бурые кулаки у себя перед глазами. Укус круглый, зубы тонкие. Человеческие. Начинает заматывать тряпье обратно.
Так. Так.