«Я, дрожащими руками, стал одеваться. В кабинете, оклеенном старенькими золотистыми обоями, было все просто, буднично и даже весело, плавал, говоря о нашей мужской утренней жизни пахучий папиросный дым. Брат курил и рассеянно посматривал на те самые кавказские туфли Писарева, в которых я видел его, во всей его бодрой цыганской красоте, две недели тому назад, и которые мирно стояли теперь под письменным столом. Я тоже взглянул на них: да, его уже нет, а туфли все стоят и могут простоять еще хоть сто лет! И где он теперь и где будет до окончания веков? И неужели это правда, что он уже встретился где-то там со всеми нашими давным-давно умершими сказочными бабушками и дедушками, и кто он такой теперь? Неужели это он — то ужасное, что лежит в зале на столах, в этих вкось расходящихся краях гробового ящика, противоестественно озаряемое среди бела дня тупым огнем до коротких обрубков догоревших свечей, густо закапавших и просаливших зубчатую бумагу, окружающую их на высоких серебряных ставниках, — он, который всего позавчера, вот в такое же утро, входил с только что расчесанной, еще свежей после умывания черной бородой к жене в соседнюю комнату, на полу которой через полчаса после того уже обмывали его голое, еще почти живое, податливое и бессильно падающее куда угодно тело? И все-таки это он, подумал я, и это нынче, вот сейчас, произойдет с ним то последнее, церковное, с чем он ни в малейшей мере не имел ничего общего при жизни, то самое дивное в мире, в чем я буду участвовать впервые за все свое молодое существование, то есть переживать осуществление тех самых необыкновенных слов, которые я, в гимназии, должен был зачем-то учить наизусть: “Через трое суток по кончине христианина следует его вынос в храм… Приготовлением к сему служит, при стечении близких, друзей и сродников усопшего хождение вокруг него и пение тропарей о его успокоении до Страшного суда господня и восстании всех мертвых из гроба…" Я с великим изумлением подумал вдруг, что этот самый христианин и есть в данную минуту Писарев и ужаснулся тому бесконечному сроку, который еще остается ему до этого восстания, после которого будто бы начнется и во веки веков будет длиться что-то уже совершенно невообразимое, не имеющее ни смысла, ни цели и никаких сроков.