Бернард Биру дрожал в своей тонкой рясе, он засунул руки под мышки, не обращая внимания на четки, упавшие на пол за ненадобностью. В холодном воздухе пустой церкви клубился пар его дыхания. Он думал над тем, каким образом он смог бы в последующие два часа отогнать от себя цепенящий холод, от которого щипало уши и деревенели конечности. Его лицо исказила гримаса, когда он, коленопреклоненный, попробовал пристроиться поудобнее. Последние шесть месяцев каждую пятницу он молился перед кальварией, он должен был прочесть все молитвы розария и совершить продолжительную молитву перед каждым из четырнадцати неподвижных образов, рассказывавших о страстях и смерти Христовой. Он обнаружил, что если «Радуйся, Мария» произносить громко вслух, то можно радоваться эху собственного голоса. Не приносили утешения и мысли, наполнявшие его голову, когда он изредка оставался в одиночестве в другие дни недели. Презренное существо, занимавшее вторую койку в его маленькой мрачной келье с каменными стенами и смотревшее на него по ночам своими бессонными, воспаленными глазами, нарушало его уединение. Только вечерами по пятницам в этом адски холодном помещении с иконами он мог остаться наедине со своими мыслями.
Он не ожидал, что жизнь в монастыре будет такой суровой. Он еще не прослушал и первой своей мессы, как Теттрини поведал ему о его особых духовных обязательствах. Неопределенная природа его призвания требовала длительного очищающего периода, схожего с суровыми испытаниями Христа в пустыне. Это была дорога к истинному очищению.
Ограничений было много. В отличие от других ему не разрешалось разговаривать в трапезной. Другие новиции обходили его стороной, словно он был прокаженным. Ему показалось, что он однажды заметил сочувствие в одной паре глаз, но был слишком занят анализом того, что происходило с ним, чтобы задуматься об этом. Его руки теперь держали орудия труда чаще, чем любимые книги. Сначала они кровоточили, затем покрылись мозолями и уже ничего не ощущали. Он посмотрел на свои руки: скрючившиеся и побелевшие от холода, они выглядели отталкивающе при мерцании свечи. Запах экскрементов пропитал кожу, частицы испражнений залезли глубоко под ногти, как ни пытался он откусывать их до мяса. Никто ни разу не помог ему в ежедневной процедуре выноса ведра с нечистотами, которые он выливал в яму за коровником или размешивал палкой до состояния густой коричневой жижи, чтобы потом удобрить ими изнуренную землю в саду.
Он потер глаза, борясь с усталостью. Он должен быть непоколебимым. Они смотрят и ждут, что он проявит слабость, и в этом случае его запрут в ужасное место — Disciplinii. Он только раз побывал в этой страшной дыре в самом начале своего новициата. Его заставляли часами стоять на коленях на досках с выступающими крестами. Кресты врезались в кожу коленей. Никогда больше! Тогда он ненавидел всех. Проклинал их за молчаливое послушание. Презирал за лицемерие. За то, что, проповедуя доминиканский идеал непорочности, они совершали похотливые действия перед безжизненными глазами тех же икон, которым молились. Но он должен был выдержать эти скотские условия среди тупости и слепого невежества. У него не было выбора. Его предназначение требовало этого.
Бернард с усилием смог разогнуть колени, ноги не слушались. В какой-то момент он почувствовал большое желание плюнуть на пол, но решил не делать этого. В этом каменном чистилище повсюду были глаза. С трудом он проделал путь из церкви через сводчатый проход в спальные помещения. Он прошел мимо своей кельи и почувствовал взгляд, наблюдавший за ним из кучи соломы в углу. Он на ощупь добрался до алькова, небольшого углубления в стене сразу за своей кельей. В нем едва помещались крохотный стол и скамья. Этот альков являлся отведенным для него рабочим местом, открытой клеткой, лицом ко всем, рядом со всеми.
Он работал при мерцавшем свете единственной свечи, перо ходило по бумаге медленно, механически, словно рука, водившая им, была оторвана от мысли. Ему было приказано сделать шесть копий «Размышлений» Вильяма де Сен-Тьери для дальнейшего распространения их в монастырях на Филиппинах. Он делал уже последнюю, и каждое сентиментальное, бессмысленное слово вызывало в нем отвращение.