Читаем Спокойной ночи полностью

Ох, Ленка! Когда я сейчас вспоминаю обо всем об этом, я думаю, меня в ту минуту только чудо спасло, чудо твоего доверия ко мне и к тому, что я говорил, снова и снова кидаясь к тебе объяснять все с самого начала. И ты не права, что спорила со мною всегда, будто, по христианским понятиям, каждый человек выбирает и потому свободен. В решительные минуты душа не выбирает, как мы не выбираем себе детей и родителей. И я действовал не свободной волей, когда открылся тебе в подготовленном на тебя покушении, хотя, быть может, это и было самым серьезным переломом в моей жизни, после которого, внутренне, возвращаться в ряды морально-политического единства советского народа и общества, уповая на изначальную чистоту революции, было уже немыслимо. Сама посуди. Тебе, предположим, из очень-очень высоких нравственных идеалов, велят зарезать ребенка? Ты станешь выбирать: зарезать или не зарезать? И не покажутся ли тебе после этого сами эти идеалы слегка, мягко выражаясь, подмоченными кровью – не собственной, не нашей кровью пролетарьята, а чужой, невинных младенцев, которую, Ленка, чем дальше и внимательнее ты смотришь, тем все больше и больше различаешь на доблестном, уже упившемся, красном стяге. Ах, эти песни: «Над миром наше знамя реет…», «Мы пойдем к нашим страждущим братьям, мы к голодному люду пойдем…», «На бой кровавый, святой и правый…» Ты знаешь, даже сейчас, когда я заканчиваю этот роман и начинаю по временам, чисто физически, выдыхаться, я подбадриваю себя, мысленно, этими песнями. «Марш, марш вперед, рабочий народ!..» Прекрасные были марши!..

Да, тяжела свобода – не выбора (выбора нет) – свобода одиночества в мире, где ты вынужден жить (да я бы и не выбрал другого), который ты все-таки любишь, в котором прижился. Хоть и говорят, что я обозвал Россию сукой, но она же мне мать родная, Ленка, и так была хороша и правильна в моих глазах, когда я начинал жить… И когда мы расстались с тобой в Сокольниках, помнишь, и, как думали, навсегда, навеки (ты – во Франции, я – в России), обо всем договорившись, и я пошел своей дорогой, пешком, через весь город, мне все мерещилось, что прохожие смотрят на меня с осуждением и показывают пальцами: враг народа, вон – смотрите – враг народа идет… И до сих пор это длится, словно я все еще возвращаюсь домой из Сокольников, пешком, через весь город. Нет, не угрызения совести, но чувство какой-то последней оторванности от людей, от общества, состояние страстной отверженности, как это бывает у закоренелых преступников, мной владело, хотя все мое тогдашнее преступление заключалось в том, что я не мог заставить себя стать соучастником в убийстве. Какая-то половинка сознания меня спрашивала настоятельно: но ты же советский человек? А другая огрызалась: оставьте меня в покое, я просто человек, или никто, или враг народа…

Много лет пройдет, и где-то под Суздалем я случайно забреду в случайно уцелевшую, но все еще действующую церквушку, и старенький, пушистый попик спросит меня, да так властно, смерив с головы до пят:

– Откуда прибыл раб Божий?

– Из Москвы, – отвечаю машинально, а сам не могу опомниться. Так значит – и я? и я? Как все люди? Как прочие?.. Раб Божий, и больше ничего за спиной. И не надо нам никаких иных должностей. Как зов свободы: раб Божий… Ибо нет лучше титула, точнее обозначения… Наконец-то. Ничей раб. Только Божий…

Но это будет потом, а там, в Сокольниках, я все боялся, что она еще что-то недопоняла. Все висит, мне казалось, на ниточке ее понимания, и только поэтому мы еще держимся. Не предаст, конечно, как я ее не предам. И любовь, еще не родившуюся, не осуществимую, – как пепел, как могильный прах в сердце – унесет без надежды встретиться. Не мне ее, католичку, этим тонкостям обучать… Как, однако, нам вести себя на сцене, публично, имитируя фатальный разрыв? У нее был один органический недостаток: она не умела обманывать.

Перейти на страницу:

Похожие книги