Это же сестра Уолтера, вот кто она такая! Плетеная корзинка. Целительная для ступней обувь. Биография Рузвельта. Приехала для выполнения своего скорбного долга и полна сухой, расточающей горе практичности, способной помочь утопающему камнем пойти на дно. Жалкая учителка кошоктонской школы Монтессори. Женщина со списком книг, которые надлежит прочитать, с расписанием на каждый день, со знакомыми в «Корпусе мира» и с программой передач Национального общественного радио в глубине бразильской корзинки. Опрятная безгрудая Пат или Фран, закончившая с высокими выпускными баллами Оберлинский либо Рид-колледж. Сердце у меня стучит, как тамтам, и летит вослед блондинке, невозвратно укатившей в «гран-при» к какому-нибудь предосудительному итальянскому ресторанчику с отдельными кабинетами, которому хватило нахальства остаться открытым и в Пасху. Я мучительно жажду оказаться с ней рядом. Обед за мой счет. Напитки. Чаевые. Не покидай меня на произвол благоразумного горя и откровенного разговора длиною в ночь. (Конечно, я не уверен, что это сестра, так ведь я и в противном не уверен.) На мой взгляд, эта женщина – сестра беды, а лучше все же доверять своему сердцу, чем сдуру биться с ним об заклад.
– Простите, пожалуйста, – приближаясь ко мне, произносит худосочным, практичным голосом злонамеренная Фран-Пат. Рукопожатие у нее, не сомневаюсь, железное, она отлично сознает, что смерть есть лишь один из плавных изгибов дороги жизни, который должно принять, брат там или не брат. Не желаю я знать, что припрятано в ее корзинке. – Не могли бы вы, если вы не против…
У нее поддельный выговор ученицы закрытой школы, нос задран, а смотрит она на меня – если вообще смотрит – нижней третью глазных яблок.
Поезд испускает громкое шипение. По станции рассыпается последний пронзительный звонок.
«Отправле-е-ение», – кричит из темного тамбура кондуктор. Поезд дергается, и я в последний миг заскакиваю в него, становлюсь нежданным пассажиром, ободрав колено и так далее, и отбываю.
– Извините, – говорю я, проплывая мимо нее, – чуть не опоздал.
Женщина стоит, глядя мне вслед и моргая, рот ее приоткрыт, чтобы исторгнуть слова, которые я уже не услышу, которые искупить не смогла бы и ночь любви.
Она сокращается в размерах, становясь до боли маленькой, тусклой в мучнистом свете станции, подвешенная в мгновении, когда уверенность обратилась в бестолковщину; сбитая с толку, среди прочего, и мыслью о том, что люди ведут себя здесь иначе, что они более резки, менее готовы к услугам, менее обучены старосветским манерам; не понимающая, как это ничтожнейшая из тварей земных может дурно обойтись с человеком, отказать в помощи. Возможно, Пат-Фран права. Такое и
13
Стук-постук, мы, покачиваясь, вальяжно продвигаемся по тускло освещенному коридору вечернего Джерси. Мой вагон из старых, с плетеными пластиковыми сиденьями и трюмным оконным стеклом. Запах разогретого металла наполняет проход и липнет к багажным полкам, старые тусклые лампы помаргивают. Такова оборотная сторона монеты, именуемой «местами общественного пользования».
И все же движение – штука хорошая. Сиденье напротив позволяет устроиться с удобством, положить на него ноги и смотреть, как мимо проплывают мерцающие созвездия маленьких городков – Эдисона, Метачена, Метропарка, Рауэя, Элизабета.
Конечно, я ни в малой мере не представляю себе, куда направляюсь и что буду делать, попав туда. Скоростной драп от сил зла бывает порою делом самым насущным, а вот дальше-то что? Это может оказаться загадкой. Я совершенно уверен, что не ездил в Нью-Йорк ночным поездом с тех пор, как мы с Экс смотрели там одной зимней ночью – тогда еще снег шел – «Порги и Бесс». Когда это было – лет пять назад? Восемь? Частные события прошлого имеют свойство смешиваться и слипаться, против чего я серьезных возражений не имею. Все меняется. И этому следует только радоваться. Собственно говоря, попади я нынче ночью на улицы любого из этих притворяющихся своими в доску джерсийских городишек, меня мог обуять такой ужас, какой в Нью-Йорке мне и не снился.