«Адрес: кафе „Режанс“.
Офорт, который я сделал с твоего портрета, принят к публикации в „Пане“ (это значит, что журнал приобрел медную пластинку).
Поскольку ты говорил мне, что тебя не смущает, если он будет опубликован в Германии и поскольку этот художественный журнал издается очень небольшим тиражом (во всей Норвегии его выписывает только один человек), я не мудрствуя лукаво отправил журналу свое предложение. Из-за денежных соображений мне это очень важно.
Это не законченный портрет, только набросок. Постараюсь прислать тебе оттиск. Сообщи о своем согласии!
Сердечный привет от твоего
Очевидно, в более позднем письме, которое не сохранилось, Мунк писал, что медная пластинка стоит триста марок, деньги, которые он попросту взыскал с художественного журнала «Пан» при условии, что Ланген получит пластинку… или оттиски? Все это выглядит как-то странно, и в ответном письме отец предлагает радикальное решение, которое может освободить его друга Мунка от трудностей:
«Лян, Норвегия. 4 марта.
Во-первых никакого офорта с моего портрета существовать не может, поскольку ты не приезжал и не рисовал меня. Во-вторых, мне неприятно, по-настоящему неприятно, что ты спрашиваешь меня об этом, ведь я понимаю, что решать все тебе.
Дорогой друг, позволь лучше мне приобрести эту пластинку. Она не дешевая, и я не располагаю такими средствами, но я тоже дал бы тебе за нее триста марок. Я человек порядочный и выплачу тебе эти деньги, только не сейчас, а по частям. Я надеюсь заработать на следующей книге. И тогда я уничтожу эту пластинку.
В Париже ты найдешь много писателей, с которых можно сделать офорт для „Пана“. Я не самая привлекательная модель для публики.
Но в любом случае спасибо тебе за добрую дружбу.
К счастью, все кончилось иначе. Медная пластинка в конце концов попала в художественный журнал «Пан». Но оттиска мой отец так и не получил.
Возможно, Мунк оскорбился, получив такое неслыханное предложение — уничтожить созданное им художественное произведение из-за каких-то мелких неточностей. Ну а с другой стороны, в любой сделке скрупулезная порядочность была для отца самым главным и, думаю, что именно тогда их пути разошлись.
Эдвард Мунк открывает дверь. Я раньше никогда не видел его, знал только по автопортретам и фотографиям.
Высокий, худой, седой, он стоял совершенно неподвижно и изучал меня, а челюсти его двигались, словно он что-то жевал или пробовал на вкус. Я назвался, он кивнул несколько раз, протянул мне руку и провел из передней в большую мастерскую, похожую на гостиную.
— В настоящее время я работаю здесь, — сказал он.
Я остановился и огляделся. Потолки в этой старинной швейцарской вилле были очень высокие. В комнате царил беспорядок, было не особенно чисто и обстановка не свидетельствовала о вкусе. Меня это не удивило, Гоген говорил мне об этом, я должен был соблюдать осторожность, чтобы не наступить на тюбики с краской, разбросанные повсюду. Шедевр, которого я никогда раньше не видел, висел в раме на стене под самым потолком. На полу стояли картины, прислоненные к стене, часть их была разложена на полу, некоторые были на подрамниках, другие свернуты трубкой и испачканы краской.
Передо мной стоял старый человек. Сегодня я смотрю на автопортрет, который он написал в том году и который называется «Между часами и кроватью». Он стоит, словно статуя, совсем как тогда, когда встречал меня тем летним днем пятьдесят лет назад.
Осторожно, мелкими скованными шажками он подошел к шкафу, открыл его, заглянул внутрь и снова закрыл. Мы сели.