XXV. Виною этому честолюбие, и то же самое честолюбие нередко заставляло Цицерона, упивавшегося силою собственного слова, нарушать все приличия. Рассказывают, что как-то раз он защищал Мунатия[2853]
, а тот, благополучно избежав наказания, привлек к суду Сабина, одного из друзей своего защитника, и Цицерон, вне себя от гнева, воскликнул: «Ты, видно, воображаешь, Мунатий, будто выиграл в тот раз собственными силами? Ну-ка, вспомни, как я в суде навел тень на ясный день!» Он хвалил Марка Красса, и эта речь имела большой успех, а несколько дней спустя, снова выступая перед народом, порицал Красса, и когда тот заметил ему: «Не с этого ли самого места ты восхвалял меня чуть ли не вчера?» — Цицерон возразил: «Я просто-напросто упражнялся в искусстве говорить о низких предметах». Однажды Красс объявил, что никто из их рода не жил дольше шестидесяти лет, но затем принялся отпираться от своих слов и спрашивал: «С какой бы стати я это сказал?» — «Ты знал, что римляне будут рады такой вести и хотел им угодить», — ответил Цицерон. Красс говорил, что ему по душе стоики, утверждающие, будто каждый порядочный человек богат. «А может, дело скорее в том, что, по их мнению, мудрому принадлежит все?» — осведомился Цицерон, намекая на сребролюбие, которое ставили в укор Крассу. Один из двоих сыновей Красса, лицом похожий на некоего Аксия (что пятнало его мать позорными подозрениями), произнес в курии речь, которая понравилась сенаторам, а Цицерон, когда его спросили, что он думает об этой речи, отвечал по-гречески: «Достойна Красса» [Áksios Krássou][2854].XXVI. Готовясь отплыть в Сирию[2855]
, Красс предпочитал оставить Цицерона другом, а не врагом и однажды, приветливо поздоровавшись, сказал, что хотел бы у него отобедать. Цицерон принял его с полным радушием. Немного спустя друзья стали просить Цицерона за Ватиния, который до тех пор был его врагом, но теперь, дескать, жаждет примирения. «Что? — удивился Цицерон, — Ватиний тоже хочет у меня пообедать?» Вот как обходился он с Крассом. А Ватиния, когда он выступал в суде, Цицерон, взглянувши на его раздутую зобом шею, назвал дутым оратором. Раз он услыхал, будто Ватиний умер, но почти тут же узнал, что это неверно, и воскликнул: «Жестокою смертью пропасть бы тому, кто так жестоко солгал!» Когда Цезарь предложил разделить между воинами кампанские земли и многие в сенате негодовали, а Луций Геллий, едва ли не самый старый среди сенаторов, объявил, что, пока он жив, этому не бывать, Цицерон сказал: «Давайте повременим — не такой уже большой отсрочки просит Геллий». Был некий Октавий, которому ставили в вину, будто он родом из Африки. Во время какого-то судебного разбирательства он сказал Цицерону, что не слышит его, а тот в ответ: «Удивительно! Ведь уши-то у тебя продырявлены»[2856]. Метеллу Непоту, который корил его тем, что, выступая свидетелем, он погубил больше народу, чем спас в качестве защитника, Цицерон возразил: «Готов признать, что честности во мне больше, чем красноречия». Один юнец, которого обвиняли в том, что он поднес отцу яд в лепешке, грозился осыпать Цицерона бранью. «Я охотнее приму от тебя брань, чем лепешку», — заметил тот. В каком-то деле Публий Сестий[2857] пригласил в защитники Цицерона и еще нескольких человек, но все хотел оказать сам и никому не давал произнести ни слова, и когда стало ясно, что судьи его оправдают и уже началось голосование, Цицерон промолвил: «До конца воспользуйся сегодняшним случаем, Сестий, ведь завтра тебя уже никто слушать не станет». Некоего Публия Касту, человека невежественного и бездарного, но желавшего слыть знатокам законов, Цицерон вызвал свидетелем по одному делу и, когда тот объявил, что ничего не знает, сказал ему: «Ты, видно, думаешь, что наши вопросы касаются права и законов». Во время какого-то спора Метелл Непот несколько раз крикнул Цицерону: «Скажи, кто твой отец!» — «Тебе на такой вопрос ответить куда труднее — по милости твоей матери», — бросил ему Цицерон. Мать Непота славилась распутством, а сам он — легкомыслием и ненадежностью. Как-то он даже оставил должность народного трибуна и уплыл в Сирию к Помпею, а потом неожиданно вернулся оттуда — поступок уже и вовсе бессмысленный[2858]. Он устроил пышные похороны своему учителю Филагру и поставил мраморного ворона на могиле. «Это ты разумно сделал, — сказал ему Цицерон, — ведь он скорее научил тебя летать, чем говорить». Марк Аппий в суде начал свою речь с того, что друг и подзащитный просил его проявить все усердие, красноречие и верность. «Неужели ты совсем бесчувственный и не проявишь ни единого из тех качеств, о которых говорил тебе друг?» — перебил его Цицерон.