— Верно, совершенно верно, вы правы, — с заблестевшими как-то злорадно вдруг глазами живо подхватил Ленин. — Верно. Мы уничтожаем, но помните ли вы, что говорит Писарев (Д. И. Писарев, известный литературный критик-разночинец XIX в. —
Мне стало жутко от этой сцены, совершенно истерической. Я молчал, подавленный его нагло и злорадно сверкающими узенькими глазками… Я не сомневался, что присутствую при истерическом припадке.
— Мы все уничтожим и на уничтоженном воздвигнем наш храм! — выкрикивал он. — И это будет храм всеобщего счастья!.. Но буржуазию мы всю уничтожим, мы сотрем ее в порошок, ха-ха-ха, в порошок!.. Помните это и вы, и ваш друг Никитич, мы не будем церемониться!..
Когда он, по-видимому, несколько успокоился, я снова заговорил.
— Я не совсем понимаю вас, Владимир Ильич, — сказал я, — не понимаю какого-то, так явно бьющего в ваших словах угрюм-бурчеевского пафоса, какой-то апологии разрушения, уносящей нас за пределы писаревской проповеди, в которой было здоровое зерно… Впрочем, оставим это, оставим Писарева с его спорными проповедями, которые могут завести нас очень далеко. Оставим… Но вот что. Все мы, старые революционеры, никогда не проповедовали разрушения для разрушения и всегда стояли, особенно в марксистские времена, за уничтожение лишь того, что самой жизнью уже осуждено, что падает…
— А я считаю, что все существующее уже отжило и сгнило! Да, господин мой хороший, сгнило и должно быть разрушено!.. Возьмем, например, буржуазию, демократию, если вам это больше нравится. Она обречена, и мы, уничтожая ее, лишь завершаем неизбежный исторический процесс. Мы выдвигаем в жизнь, на авансцену ее, социализм или, вернее, коммунизм…
— Позвольте, Владимир Ильич, не вы ли сами в моем присутствии, в Брюсселе, доказывали одному юноше-максималисту весь вред максимализма… А вы тогда говорили очень умно и дельно…
— Да, я так думал тогда, десять лет назад, а теперь другие времена назрели…
— Ха, скоро же у вас назревают времена для вопросов, движение которых исчисляется столетиями, по крайней мере…
— Ага, узнаю старую добрую теорию постепенства, или, если угодно, меньшевизма со всею дребеденью его основных положений, ха-ха-ха, с эволюцией и прочее, прочее. Но довольно об этом, — властным, решительным тоном прервав себя, сказал Ленин, — и запомните мои слова хорошенько, запомните их, зарубите их у себя на носу, благо он у вас довольно солиден… Помните: того Ленина, которого вы знали десять лет назад, больше
— Оставьте меня, Владимир Ильич, в покое, — резко оборвал я его, — с вашим вечным чтением мыслей… Я вам могу ответить словами Гамлета: «…ты не умеешь играть на флейте, а хочешь играть на моей душе…» Я не буду вам говорить о том, что я думаю, слушая вас…
— И не говорите! — крикливо и резко и многозначительно перебил он меня. — И благо вам, если не будете говорить, ибо я буду беспощаден ко всему, что пахнет контрреволюцией!.. И против контрреволюционеров, кто бы они ни были (ясно подчеркнул он), у меня имеется товарищ
И глаза его озарились злобным, фантастически-злобным огоньком. В словах его, взгляде я почувствовал и прочел явную неприкрытую угрозу полупомешанного человека… Какое-то безумие тлело в нем…
Я не буду приводить всего того, о чем мне пришлось еще говорить с ним в этот мой приезд… Все существенное я сказал как в данных воспоминаниях, так и в цитированной книге «Среди красных вождей»…
Мы расстались с Лениным при явно враждебном отношении друг к другу, и что он, ничем не стесняясь, и вымещал на мне впоследствии во все время моей советской деятельности… Отношения наши, во всяком случае, отлились в форму самую неприязненную, почему я и прекратил с ним личные сношения, хотя я и стоял на высоких постах. В неизбежных случаях личных переговоров мы оба, не сговариваясь, прибегали к телефону или к письмам или сносились через посредство Красина, которому Ленин неоднократно говорил, что предпочитает не встречаться со мной, так как я действую одним своим видом и тоном моего голоса ему на нервы. То же приблизительно говорил ему и я…