— Право, Мария Михайловна, — спокойно сказал он, когда она в моем присутствии стала настаивать на том, что надо придать серьезное значение предупреждению, сделанному анонимным автором, — ну, можно ли придавать значение какому-то анонимному письму… Да наконец ведь, в сущности, нет таких мер, которыми можно было бы обеспечить себя от каких-нибудь попыток… Ну, убьют так убьют, мы же революционеры и знали, на что идем, когда совершали переворот…
Но по всему посольству поползла паника. Мария Михайловна — под величайшим секретом — сообщала всем и каждому сенсационную новость. Все до последнего человека смутились, стали даже в стенах посольства настороженно оглядываться, точно враг уже преследовал их… Поползли слухи о подозрительных встречах около самого здания посольства. Словом, все были в тревоге… Некоторые стали осматривать и чистить свои револьверы, что вносило еще большую панику…
По настоянию Марии Михайловны, Иоффе обратился в министерство иностранных дел с требованием усилить наружную охрану здания посольства переодетыми полицейскими. Встревожились и немецкие власти, и ко мне для переговоров приехал какой-то важный чин полиции. Ознакомившись с анонимным письмом, он только улыбнулся и сказал: «Ах, какие пустяки… не стоит на них обращать внимания». Тем не менее, по настоянию Марии Михайловны, он пересмотрел план сигнализации, указал на слабые места и пр. Конечно, и этот визит стал всем известен, и тревога среди товарищей еще больше усилилась…
Как оно и понятно, все, что творилось в посольстве, не было тайной для немецких властей. Конечно, мы были под постоянным наблюдением германской полиции, шпионская часть у которой, как известно, поставлена блестяще, и до нас доходили слухи о том презрении, о том «пфуй», которым немцы реагировали на весь этот кошмарный беспорядок жизни советского посольства, на расхват мебели товарищами, на чрезмерные расходы, оплачиваемые из кассы, и пр. Не могу не отметить, что это презрение, правда скрытое под маской дипломатической любезности, пробивалось и при встречах с представителями министерства иностранных дел. И это презрение и по временам даже отвращение нет-нет да проникало и в немецкую печать.
Кроме красноармейцев, надо упомянуть еще и о дипломатических курьерах, состоявших при посольстве, среди которых были лица, занимавшиеся под прикрытием своей неприкосновенности провозом и продажей разных товаров. Некоторые из них были уличены. Но и служащие посольства широко пользовались услугами курьеров для посылки родным и знакомым разного рода предметов. И курьерские вализы[13]
все пухли и пухли, что дошло, наконец, до того, что от нас потребовали ограничения их веса.При берлинском посольстве, как известно, имеется православная церковь, которая за все время войны бездействовала. Она хранилась в полной неприкосновенности со всей своей утварью. Не могу не отметить, что лица, на которых германским правительством были возложены обязанности по хранению всего имущества посольства, относились очень внимательно и честно к своей задаче, бережно храня все доверенное им с чисто немецкой педантичностью… И вот как-то месяца через два по моем прибытии в Берлин ко мне явился наш вице-консул Г. А. Воронов, сообщивший мне, что к нему обратились бывшие посольские священник и церковный староста, желающие поговорить со мной по вопросу о храме. Я принял их. Они ходатайствовали от имени православной общины в Берлине об открытии храма для богослужения. Я лично отнесся вполне сочувственно к этому ходатайству, но ввиду царившей у нас во всем неразберихи, не взял на себя окончательное решение этого вопроса и обратился к Иоффе. Оказалось, что наши точки зрения совпали. Он так же, как и я, считал, что вопрос этот, в сущности, представляет собою вопрос совести каждого, куда нам, как представителям государства, нечего вмешиваться. Потолковав на эту тему, мы с Иоффе решили, что храм должен быть предоставлен верующим, которые должны принять на себя все расходы по содержанию его и пр. В таком духе я и сообщил в письменной форме ответ священнику и старосте и поручил окончательное оформление вопроса по передаче храма Воронову. Но вскоре мне пришлось переехать из Берлина в Гамбург, где я ушел в новое, весьма сложное дело, о чем ниже, и, таким образом, дальнейшая судьба этого вопроса мне неизвестна.
IV