«Господи! — воодушевленно подхватила она, понимая, что знакомые слова незаслуженного упрека этот человек в армейской, табачного цвета шинели неуклюже высказал в тревоге своей, в опасении того, чтобы она, Прося, и вправду не предпочла бассейн, плавание, спорт реке и работе на реке, на плотах. — Да и слепой полюбит реку и берега! Потому что и слепой будет чуять этот воздух! И слышать, как бревна постукивают, как птица звенит, звенит — и обязательно над рекой!»
А Коврига, все еще недовольный собою и тем, что выдал свою тайну, мотнул стриженой головой и, придерживая накинутую на плечи шинель без погон, широко зашагал по бревнам в конец каравана, а затем обернулся, отчего шинель сползла с одного плеча, и повел рукою в воздухе, как это всегда делал, едва начинал свою скудную речь: «Ну это… того самого!»
— Того самого! — весело подсказала ему Прося, подаваясь следом за ним, потому что уже не боялась его наглого взгляда, его откровенных движений рук: он уходил, он убегал, а когда человек бежит, его нечего бояться.
И там, где Антон сменил у греби Данильца и где оказалась и она, речная странница, почувствовала она себя среди мирных, дружелюбных, доброжелательных людей. Лихо, одной рукою, удерживал Антон рулевое бревно, сидел на своем расшатанном ящике с косой печатной надписью и с металлической окантовкой Данилец, стояла в ожидании добра она, Прося, стоял и примчавшийся Павлик с большим шестом в руках, который он то и дело поправлял, подкидывал вверх коленкой, — и можно было согласиться с тою мыслью, что вот и собралась вся семья на плотах.
Наверное, и для старого плотогона, подносившего к печеному лбу своему руку с двумя обрубками пальцев и глядевшего то на берега, то на стелющийся беспокойный след за плотами, наступила минута душевной умиротворенности, и Прося проницательно подсказала себе, что сейчас Данилец расскажет еще одну партизанскую историю про Миколку, который в годы военные был молодым хлопцем, а теперь старый, старый. Этот вечный Миколка был таким отчаянным хлопцем, что до сих пор седой плотогон рассказывает о нем с усмешкой недоверия, словно бы поражается тому, как прошел через партизанский огонь, через все партизанские воды неуловимый герой Миколка.
«Да, про Миколку!» — мысленно поторопила она плотогона. И не ошиблась!
— Это ж, как погляжу, во тут и гнал свои плоты Миколка, — тихо удивился Данилец и вскочил, резиновым сапогом опрокидывая под собою щелястый ящик.
Тут все переглянулись в тревоге, все кинули быстрый взгляд вперед, назад, направо, налево, а Павлик бросился поднимать ящик, ставить его то одним расшатанным боком, то другим.
— Тут и было! Во тут! Межевка в аккурат по правый бок. Это ж фрицы крали наш лес, наши сосны сплавляли. А плотогоны хто? Наших находили и под ружжом держали, чтоб наши плотогоны для их Германии гнали сосны. Ну, Миколка переплыл Припять, залез на плоты и снял германцев, у воду их. А сам переоделся у ихнюю форму. И гонит плоты, помогает старым дедкам, глядит: где та Межевка? А в Межевке хат немало, и людей богато в Межевке. Тут Миколка и расцепил плоты, Припять забило соснами, бервеннями. Чтоб плоты болей не гнали по Припяти. Затор! И бабы межевские бервенни себе, себе…
— А Миколка? — восторженно воскликнул Павлик.
— А Миколку партизаны ждали, Миколка в лес пошел, — с необычайной уважительностью отвечал Данилец и тыкал раненой рукой в ту сторону, где синей, ровной, заштрихованной полосой вставал далекий бор.
— Конец семнадцатой серии фильма про Миколку! — завопил Павлик, уперся шестом в широкое бревно и повис на шесте, закружился вокруг шеста, поджимая ноги в детских кедах.
А Прося все следила, как относит в сторону береговую Межевку, хаты с телевизионными антеннами, похожими на модель самолета, ветродвигатель, блестевший серебром, и никак не могла представить себе партизанского героя Миколку, и почему-то видела его таким же сильным, как Антон Коврига, с таким же жарким взглядом медвежьих глаз.
Когда же скрылась Межевка за поворотом, с которого поднялась отдыхавшая стая птиц и зароилась в вечернем воздухе, Прося побрела по бревнам и немало прошла, пока не оказалась на головном плоту, где так близки были отходящие от кормы валы как бы бурлящей воды, где позванивал от напряжения витой металлический трос, где долго стояла и задумчиво смотрела на матроса, который там, на палубе катера, кричал ей что-то, приплясывая, и махал руками, звал на буксир.
А потом встрепенулась, ощутив в опущенной ладони своей что-то шершавое, повернулась и различила перед собой Павлика с шестом на плече, догадалась, что это он приставил свой натруженный кулачок к ее ладони, и повела его к раскинутой на плотах палатке.
— Цып-цып-цып! — поманил, косясь на нее, Павлик и вроде стал сыпать мнимый корм из грязных и будто крашеных пальцев. — Прось-прось-прось!