Давно перестали драться те первые две работницы. Исцарапанные, растерзанные, с кое-как подобранными под платок волосами, они сидели рядышком на крылечке и тихонько всхлипывали.
Подозрительно посапывала и та, молодая, молчаливая, которую перестали наконец корить за что-то, видно очень обидное и горестное, ее две старшие подруги. И эти две, подруги ее старшие, тоже пригорюнились, слушали песню их далекого детства, далекой и невозвратимой деревенской жизни. Отсюда, из чадной грязи минделевского каторжного централа, та, прежняя безысходно нищая деревенская жизнь казалась им невообразимо прекрасной, раздольной: без штрафов, без мастеров и хожалых, от которых нет тебе спокою ни на работе, ни после работы, даже ночью, без оглушающего стука машин, без грязи и вони красок, без злой хлопчаткой пыли, без наглого, приставучего фабричного жандарма. Далекая, невозвратимая деревенская жизнь с ясными зорями, с самоцветными росами, с соловьями по далекой и быстролетной девичьей весне!…
И вдруг там, в столовой, не стало тишины. Грянуло многоголосое, нестройное и очень пьяное «ур-р-ра-а!». В столовую под руководством самого господина табельщика Зосимы Лукича Африканова вкатили последний бочоночек водки от неизбывных и отеческих щедрот господина Густава Минделя и компания… Снова загремели по мокрым столам жестяные чайные кружки. Веселие продолжалось.
Выскочила на двор Симка. Простоволосая, в пальтишке, накинутом не в рукава, быстрая, разгоряченная, энергичная.
- Сим, а Сим! - тихо и как-то с несвойственной ему робостью окликнул ее Фадейкин. - Подь сюда! Сима нехотя подошла. Стеснялась Антошина.
- Это Сима, - представил Фадейкин девушку своему новому приятелю. - А это мой друг, Егором звать. Фамилия ему Антошин, Егор Антошин… Я тебе о нем говорил…
Симе, видно, было и совестно и любопытно. Она метнула на него быстрый взгляд. На дворе было уже изрядно темно, и вряд ли она могла хорошо разглядеть Антошина.
С минуту длилось молчание.
- А здорово вы, Сима, старушек спасали! - нашелся наконец Антошин.
Должно быть, Симе вспомнилось что-то смешное. Она прыснула, деликатно прикрыв рот кончиком платка.
- Простудишься! - сказал ей Фадейкин. - Надень в рукава, застегнись.
Все еще улыбаясь каким-то своим веселым мыслям, Симка, к удивлению Антошина, послушно надела пальтишко в рукава, застегнулась, шумно вздохнула, как после благополучно завершенного хлопотного и нелегкого дела:
- Ну чисто дети какие, право слово!…
Помолчала, задумалась, с лица ее исчезла улыбка.
- Ну разве это бабье дело - водку хлестать? Она ж горькая!… А они, дурехи окаянные, пьют… Морщатся, плюются, а пьют!… И рвет их, бедняжечек, в три погибели коробит, головы ихние глупенькие ну прямо лопаются от боли, а они, дурехи, пьют!… Это ж что!…
- Дуры. Конечно, дуры, - сказал Фадейкин, главным образом для того, чтобы подладиться к Симке. Но та на него вдруг накинулась:
- Дуры, говоришь?! Все вы, мужики, на одну колодку!… Бабы дуры!… Бабы дуры!… А вот мы, дескать, мужики, и умны, и собой хороши, и живем правильно, а уж водку пьем - прямо залюбуешься, до того, красота!… Так, что ли? А под подол к вам мастер или, скажем, хожалый лазил?… Щипали вас кто ни попадя за разные места, а ты только молчи, а то хуже будет?… Небось бабе поденной за день и двугривенного хватит, лишь бы нам, мужикам, сорок копеек платили!… Так, что ли?… Э-э-эх, мужики вы, мужики!… Все вы такие!… У-ха-же-ры!…
- Да разве я что, Симочка? - пошел на попятную Фадейкин. - Я ж баб очень даже уважаю… Для меня, Симочка, что мужик, что баба - все едино… Вот те крест!… Бабы даже лучше, потому в них деликатность…
Симка как быстро вспылила, так же быстро и отошла.
- Бабы даже лучше!… Бабы даже лучше!… - передразнила она несчастного Фадейкина. - Да разве бабы - только бабы? Она же еще и человек!
- А как же, Симочка, - поспешно согласился с нею Фадейкин. - Разве ж я спорю?… Я же всей душой!… А мне какой сон приснился! - стал он интриговать девушку. - Со смеху помереть можно, такой сон!…
Сима для порядка маленечко его помучила, помолчала. Помолчав, спросила, будто нехотя:
- Ну, какой тебе мог, Илюша, сон присниться?… Глупый, наверно?…
- А такой, - оживился Фадейкин, - будто Зосима к нам в отделение приходит в полном виде, при своей бороде и усах, но в то же самое время в юбке, в кофте бабьей, платочком повязан. И будто ему Мокей Порфирьич говорит: ты, милая, ко мне после смены заходь. Помоешь мне, говорит, милая, полы, бельишечко мое возьмешь постирать. Поднакопилось, говорит, бельишечко, ты и постирай, сделай милость… А Зосима ему: Мокей Порфирьевич, а Мокей Порфирьевич, да я ж, говорит, Зосима! Табельщик я Зосима Африканов!… Я же мужеского полу!… Аль не признали?… А Мокей Порфирьевич его ка-а-ак за одно местечко ущипнет, а Зосима ка-ак заверещит на все отделение тоненьким таким голоском, бабьим-пребабьим… И будто бы Мокей Порфирьевич ему говорит: ладно, придешь, разберемся, какого ты полу. А бельишко постирать тебе все равно придется. Потому поднакопилось…
- Ну и что? - ехидно осведомилась девушка. - Всё?