Мустафа идет посередине улицы. Крыши, плодовые деревья залиты солнцем. Вдали, на том конце улицы, виднеются горы, где царил Мустафа. Он безоружен. Но как одет! На нем кафтан синего брашевского сукна, шитый золотом. Сам — высокий, стройный, слегка похудевший, слегка загорелый, но красивый, молодцеватый. В руках — янтарные четки и цветок красной гвоздики: четки — от бея, гвоздика — от Рады. Он уже близко, глядит на Раду, глядит и улыбается.
Бей комкает свою белую бороду и говорит:
— Какой молодец! Какой красавец!
— Платок, платок, бей-эфенди! — кричит Велико-кехая.
— Какой молодец, — твердит в восхищении бей, — какой красавец!
Велико-кехая хватает красный платок — и опять к окну. Но бей берет его за руку.
— Нет, чорбаджи. Такой человек не должен умереть.
— А дочка моя! Честь моя! — кричит Велико-кехая и вырывается, бежит к окну, машет красным платком.
Грянул ружейный залп. Зазвенели оконные стекла, дрогнули дома, на землю словно пала черная тень. Шибил остановился, страшный, прекрасный. Разорвал четки, но гвоздики не бросил, скрестил руки на груди и стал ждать. Мгновение — пока стражники перезаряжали ружья. Резкий крик донесся из нижнего квартала. Шибил не пошевелился. Другой — от ворот Велико-кехаи. Шибил обернулся: это Рада. Она бежала к нему, протягивая руки, словно для того, чтобы его защитить; он раскрыл ей свои объятия. Еще залп. Шибил упал — сперва ничком, потом перевернулся на спину. Рядом с ним упала Рада.
И все смолкло. Солнце озаряет камни мостовой. Кровавым пятном между двумя телами алеет гвоздика.
Из окна церковной кофейни кто-то отчаянно машет белым платком.
СЕРНА
Да не позвала по-человечьи,
А проблеяла серной лесною…
Вон там, где спускаются с Крайницы белые обрывы, в низине, была мельница деда Цоно. Сохранились вербы, сохранилась запруда, а мельницы нету. Остались только развалины каменных стен, поросшие ежевикой, да две-три балки, посеревшие и ссохшиеся, как гриб. Потому что все это было в давнее время, и теперь ни люди, ни места уж не те, какими были тогда.
Двое ходили на ту мельницу: сам дедушка Цоно да сын его Стефан. Дед Цоно был старый. А старики все — сгорбленные, и ежели молодежь обычно глядит вверх, то они не подымают глаз от земли, которая скоро их возьмет. Но дед Цоно был не то что сгорбленный, а из-за какой-то болезни просто согнутый пополам и совсем не мог ходить прямо, кроме как заложив свою палку поперек спины и взявшись руками за оба конца. Таким способом он сохранял равновесие и медленно шагал, опустив глаза в землю, словно чего-то ища. Идя на мельницу, он не сворачивал ни налево, ни направо, а точно следовал всем изгибам и поворотам тропинки.
Стефан был другой. Он знать не хотел никакой дороги. Кажется, только вышел из села, а глядишь — вон он уж над мельницей, торчит на холме во весь свой могучий рост, и ребятишки, забравшиеся в сад за сливами, при виде его не слезают, а прямо валятся с деревьев и улепетывают со всех ног. Будто сокол напустился на воробьев.
Но не всегда ходил Стефан прямым путем на мельницу. Иногда он спускался с кургана туда, где на краю села стоял дом Муцы Стоеничиной. Муца эта была знахаркой, понимала в травах, знала все решительно насчет вил и самодив. О самодивах она говорила, что они давно ушли, оттого что народ плохой стал, но одна, самая красивая, видно, все же осталась у нее в доме. У Муцы была дочь-красавица. Ради нее-то Стефан и сворачивал сюда по дороге на мельницу. Они разговаривали где-нибудь в укромном углу сада, среди слив и подсолнухов, стоя — он по одну сторону плетня, снаружи, она — по другую, внутри. Она — русая, синеглазая, стыдливо потупившись; он — смуглый, широкоплечий, с маленькой черной бородой, обрамлявшей лицо, не скрывая его. Тонкие губы его улыбались, но глаза оставались колючими, темными, с злым огоньком в зрачках.
Получив цветок от Дойны или не получив его, но все равно почувствовав у себя за плечами крылья, он перепрыгивал через овраги, перелетал с холма на холм и в одну минуту оказывался возле мельницы. Пускал воду, и мельничный конек начинал стучать. А что представляла собой мельница дедушки Цоно? Жалкое, незаметное строеньице, низенькое, прижавшееся к земле, прилепившееся под холмом, будто ласточкино гнездо под стрехой. Но велик был полый коуз, позеленелый, промокший, разбухший: вода наполняла его и низвергалась оттуда вниз, ударяя в лопасти колеса. По другую сторону, словно из темного зева пещеры, вода вырывалась, вспенившись, плескалась в стены, плескалась в мокрую, блестящую каменную плиту, поставленную поперек, шумела, разлеталась тысячами брызг, мелкой росой наполнявших воздух. В солнечную погоду здесь всегда появлялась маленькая радуга. И словно весь свет солнца собирался в этой радуге, и все, что только есть веселого, пело песню мельничного конька. Потому что вокруг не было ничего, кроме молчаливых оврагов да темных лесов.