Когда либеральная протестантская теология эпохи Адольфа Гарнака осознала проблему эллинизации христианской "керигмы" во всем ее объеме, она поняла эллинизацию, в общем, негативно – как фальсификацию, подмену, затемнение первоначального смысла. Однако здесь перед нами вопрос, на который едва ли возможен слишком простой ответ. Ранняя встреча с культурой греческого типа была содержательно, существенно важна для христианства. Переиграть историю невозможно, да и не нужно: "что Бог сочетал, того человек да не разлучает". У греческой культуры – на присущем ей секулярном уровне – есть универсальный смысл, созвучный христианскому универсализму. Вправду ли, однако, синтез платонизма и аристотелизма как philosophia perennis есть необходимое и достаточное философское осмысление христианской веры на все века и для всех цивилизаций? Полвека назад в определенных кругах было модно говорить о philosophia perennis, сегодня о ней не говорит, кажется, никто. Благоразумнее так и оставить большой вопросительный знак – и заодно признать глубокую правоту Отцов Церкви, в свое время столь противоречиво высказывавшихся об отношении между христианской верой и культурой язычников. Только притиворечивый ответ и был адекватным: только он учитывал одновременно потребность веры в культурной реализации – и ее принципиальную трансцендентность всякой культуре, о которой мы говорили выше.
Христианство совершает свой страннический путь из одной эпохи в другую, из одной цивилизации в другую. Чрезмерная самоидентификация с определенной культурой – чересчур тяжелая ноша на этом пути. На пороге Нового времени казус Галилея возник не в силу конфликта научного знания с Откровением, но как следствие авторизации Церковью античной науки, то есть аристотелевско-птоломеевской модели космоса. Китайское, японское, корейское христианство должно иметь свободу интегрировать Конфуция и Лао-цзы совершенно так же, как средиземноморское христианство интегрировало Платона и Аристотеля. Но культурную модель нельзя сменить в одночасье, как меняют одежду. В своем отношении к культурным традициям христианство должно соединять предельную свободу и непринужденность – с предельной честностью и трезвостью.
Солидарность поколений как фактор гражданской свободы
Судьба и весть Осипа Мандельштама
Прямизна нашей мысли не только пугач для детей, Не бумажные дести, а вести спасают людей. О.М. Весть летит светопыльной обновою, И от битвы вчерашней светло. О.М
***
***
(с. 201)Стихотворение часто начинается отрицанием: "Ни о чем не нужно говорить, // Ничему не следует учить"; "Она еще не родилась"; "Быть может, я тебе не нужен"; "Нет, не луна, а светлый циферблат"; "Я не поклонник радости предвзятой". Или отрицание, напротив, приходит в конце, как вывод из всего сказанного:
Или оно логически обосновывает некое "да", покоящееся на "нет" как на фундаменте:
Или оно просто наполняет сердцевину стихотворения:
Но особое место в разработке мотива принадлежит странному мандельштамовскому стихотворению 1912 года:
И еще:
***
Кто сочтет этот классицизм курьезом, будет не прав; стихотворение это слишком близко к такому неоспоримому шедевру, как "Декабрист". Для Мандельштама было совершенно неизбежно видеть мучившую злобу дня с той же установкой на дальность, как своего декабриста. С другой стороны, однако, русская революция - не повторение французской, и строй русской поэзии не похож на "абстрактную, внешне холодную и рассудочную, но полную античного беснования поэзию Шенье" (мандельштамовская характеристика). Шенье в свое время претворял в лиризм политическую риторику; у нас из самых больших поэтов с политической риторикой работал только Маяковский (Цветаева даже в "Лебедином стане" не могла удержаться в пределах таковой). Традиция русской поэзии требовала такого ответа на политические события, который выходил бы за пределы только политического, а потому был бы противоречивым с любой однолинейно-политической точки зрения. Чтобы адаптировать, например, стихотворение Ахматовой "Когда в тоске самоубийства...", одним желательно было отсечь два первые четверостишия, а другим - последнее; целое не вмещалось ни в одну систему, ни в другую. Что же говорить о Мандельштаме с его (с. 240) отталкиванием от тавтологий! Самый значительный из его откликов на революцию - стихотворение "Сумерки свободы" (май 1918 года), и его очень трудно подвести под рубрику "приятия" или "неприятия" в тривиальном смысле. Тема отчаяния звучит в нем очень громко: