Я думаю, что выразившееся в этом ответе авторское недоумение хотя бы отчасти выгодно отличает поэму Блока от однозначной идеологической позиции, артикулированной в ту же пору Андреем Белым, Ивановым-Разумником и т.п. “Россия, Россия, Россия — / Мессия грядущего дня!” —
поток подобных возгласов не предполагает никаких недоумений, тут нет вопросов, как нет их в есенинской “Инонии”. Конечно, образность “Двенадцати” сильно окрашена в цвета того же круга идей: скажем, за старообрядческой формой “Исус” — явственное противопоставление скитского “сжигающего Христа” народных ересей церковному “Иисусу”. И все же Блок не становится, так сказать, на амвон для лжелитургических возглашений; у него другая осанка, он смотрит, он вглядывается в то, что ему “привиделось”.Перед нами вопрос, на который Блок не ответил. Читатель может, если захочет, попробовать дать свой ответ. Амплитуда возможных ответов довольно широка. Нужно только учитывать две ее границы — с одной и с другой стороны.
Во-1-х, нет ни малейшей возможности не учитывать антихристианской константы блоковского творчества, с такой силой выраженной, скажем, в стихотворении “Не спят, не помнят, не торгуют...”.
Как само собой разумеется в кругу его культуры, константа эта была более или менее ницшеанской. Кстати, должен сознаться, что загадочная строчка про “белый венчик из роз” у меня лично вызывает ассоциации с “венцом смеющегося, этим венцом из роз”, возникающим под самый конец раздела “О высшем человеке” в IV части “Так говорил Заратустра”. А что, разве в этом плясовом ритме дионисийских 4-стопных хореев — “И за вьюгой невидим, / И от пули невредим...” — нет смеха, скажем, того долгого смеха, которым заливается вьюга? (Недаром хореи свое имя получили от пляса.) Как известно, живописец Петров-Водкин говорил Д.Е. Максимову: “Я предпочел бы, чтобы там был просто Христос, без всяких белых венчиков” (Блоковский сборник II, Тарту, 1972, с. 121, прим. 98). Не он один предпочел бы так. Но Блок записывал в дневнике 20 февраля 1918 года: “Страшная мысль этих дней [...] именно он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой”. И кто же не помнит из Блока про “колокол антигуманизма” или его удовлетворение, вызванное гибелью “Титаника”, наконец-то удостоверившей, что океан еще существует? Вне такого страстного отношения к катастрофическому началу как единственному способу, которым стихия может напомнить о себе, “Двенадцать” вообще непонятны. Но матросня, при всех своих ужасных свойствах предвещающая все-таки скорее Кронштадт, чем советскую диктатуру, — именно “стихия”, именно “колокол антигуманизма”.