Я узнала об этом много позже от Эдме. Это довело его почти до полного разорения, причем он никому не рассказывал о своих делах, кроме нее. В результате ему через год пришлось продать свою практику и поступить на службу в качестве муниципального нотариуса. Мне кажется, что если кто-нибудь и жил согласно приницпам равенства и братства, вдохновлявшим нашу революцию, то это был мой брат Пьер.
Тот "чудак", который, как уверял в свое время наш отец, ничего не сумеет добиться в своей жизни, который не желал зарабатывать себе на жизнь и в семнадцать лет вернулся с Мартиники, не привезя с собой ничего, кроме чемодана, набитого пестрыми жилетами, и пары попугаев – по одному на каждом плече, – был теперь, в свои сорок лет, не только первым патриотом в городе, но и одним из самых любимых и почитаемых граждан в Ле-Мане.
Совсем другим человеком был Мишель. Какая-то часть рабочих его боготворила. Все последние годы они видели в нем отважного человека и вождя, принимая участие во всех его походах и начинаниях; однако многие его боялись и тяготились беспощадной дисциплиной, которую он ввел в своем отряде национальной гвардии. В семьях тех, кто сложил головы в последней компании против вандейцев, стоял ропот; люди говорили, что их родные погибли напрасно. Они вступили в отряд, чтобы защитить свой приход, свою деревню, а совсем не для того, чтобы целых два дня гнаться за противником, во много раз превосходящим отряд по силам.
В некоторых коммунах нашей округи хорошо помнили ту роль, которую играл Мишель вместе с моим мужем во время выборов в Конвент год тому назад. "Бюссон-Шалуар и Дюваль, – говорили они, – получили преимущество не только благодаря родственным связям с экс-депутатом, но и благодаря своему высокому положению "держателей национальной собственности". Этот титул, столь популярный в девяносто первом году, в значительной степени утратил свой престиж к девяносто четвертому: бедные продолжали оставаться бедными, а тех, кто разбогател, купив церковные земли, называли теперь спекулянтами, забыв об изначальном патриотизме, которым они в свое время руководствовались.
Если гражданская война против Вандеи и окончилась, то остались ее последствия: всеобщее недовольство, которое достаточно остро ощущалось в наших краях и даже среди наших собственных рабочих. Золотой век так и не наступил. Жить по-прежнему было трудно. А хуже всего было то, что воинская повинность забирала из каждой семьи самых молодых и здоровых ее членов, а зачастую и самого кормильца.
"Почему должны идти наши мужчины? – Этот извечный вопрос задавали и наши женщины – матери и жены. – Пусть бы раньше брали чиновников да богатеев. Пусть они идут первыми, а наши уж за ними". Поскольку мои братья принадлежали и к тому, и к другому разряду, мне было трудно ответить на этот вопрос, я могла только сказать, что для управления страной, так же как и стекольным заводом, нужны знающие люди. В ответ на это они просто смотрели на меня или начинали ворчать, говоря, что революция позаботилась о тех, кому и до этого было неплохо, а что до рабочего человека или крестьянина, так у них все осталось по-старому. Эти заявления были неврны, и тем не менее я чувствовала себя неловко.
Дополнительные трудности были вызваны тем, что закон максимума, принятый Робеспьером и Конвентом, устанавливал ограничения не только на продукты питания и товары, но и на заработную плату. Это вызывало серьезное недовольство рабочих по всей стране, а на нашем заводе рабочие обвиняли в этом Мишеля и Франсуа, как будто этот закон издали они, а не Конвент.
"Гражданин Бюссон-Шалуар и гражданин Дюваль могут покупать национальную собственность, а вот наши заработки должны оставаться неизменными", говорили они мне.
В течение всей зимы девяносто четвертого года, а также весной недовольство все возрастало. Вести о ежедневных казнях в Париже – жертвами были не только бывшие аристократы, но и депутаты-жирондисты, помогавшие править нами в минувшем году, да по существу каждый, кто осмеливался поднять голос против того узкого кружка, который вершил дела в Конвенте, против Робеспьера, Сен-Жюста и немногих других, – доходили и до нашего захолустья.
Смерть Дантона потрясла нас всех, даже Мишеля. Вот вам: величайший наш патриот тоже попал на гильотину вместе со всеми остальными.
– Мы не имеем права высказывать свое собственное мнение, – сердито говорил мой брат. Сердился он, наверное, потому, что вера его в Конвент была поколеблена. – Дантон, вероятно, участвовал в заговоре против нации, иначе его бы не осудили.
В войне против союзников республиканские армии одерживали одну победу за другой, и, тем не менее, число несчастных узников, посылаемых на гильотину, все увелчивалось. Франсуа мне признался, что, по его мнению, Робеспьер вместе с революционным трибуналом зашли слишком далеко, однако он не смел говорить об этом при Мишеле.