Но всему свое время, и там, где старое преподавание не сумело отстоять себя, не следует к нему возвращаться, а там, где оно еще крепко держится, не следует порицать его.
Первые стихи, которые я затвердил наизусть с восторгом и наслаждением и потом долго забыть не мог, были стишки, помещенные в конце моей азбуки:
Хоть весною и тепленько,
А зимою холодненько,
Но и в стуже
Нам не хуже,
В зимний холод
Всякий молод.
Это были в то время стишки такие же неизбежные для каждой азбуки, как и
Науки юношей питают,
Отраду в старость подают.
Затем помню себя уже на новой квартире (в доме купца Гордеева на Воскресенской улице) и нового учителя -- плотного, долбоносого семинариста с серыми, выпуклыми глазами, которые всякий раз, когда он краснел, почему-то щурились. Он учил меня и подраставшего брата грамматике, арифметике и священной истории. Мы уже и склоняли, и спрягали, и делали уже задачи на первые четыре правила. Прежний же учитель мой Иван Васильевич, вышедши из семинарии, поступил на службу в Рязанскую полицию, и я не раз потом встречал его в форме квартального надзирателя. Новый учитель, если не ошибаюсь, готовился быть дьяконом и, странное дело -- он, кажется, был не глуп, а все-таки однажды позволил нам ввести его в обман, и чем бы вы думали? -- гортанным гуденьем, которое как-то умели мы делать, не раскрывая рта и не показывая ни малейшего вида, что это делаем мы, подражая звону или гуденью далекого колокола. Он вытянулся и стал прислушиваться. "Я говею,-- сказал он,-- мне пора... Никак к часам звонят". И ушел раньше времени, к немалому нашему удовольствию. Это я живо помню, так как я и до сих пор не могу понять, как можно было так ловко горлом подражать далекому гуденью благовеста и как можно было не догадываться, что это наша хитрость, а вовсе не благовест. Этот учитель -- прототип моего Глаголевского (в романе "Признания Чалыгина"). Не раз, в отсутствие моей матери, рассказывал он нашим нянькам разные легенды о святых, иногда приносил нам стихи про Венеру, Амура и прочих богов, шествующих куда-то в виде маскарадной процессии, и стихи про сатану, ад и проч.-- ужасающие диковины.
Все это не без впечатлений проходило по душе моей. В ранние годы моего детства я уже собирался бежать в пустыню, вырыть пещеру и в ней спасаться. В особенности мне приятно было воображать себя летящим в Иерусалим верхом на черте. "Господи!--думал я,-- как это будет поразительно, если я вдруг войду, и все, в особенности няня, увидят вокруг головы моей сияние!" Помнится мне, иногда по вечерам я забирался в угол, заставлял себя стульями и, спрятавшись ото всех, молился.
Учиться по-французски я начал еще при матери. Учить меня взялась жена учителя французского языка при тогдашней четырехклассной Рязанской гимназии, Александра Петровна Тюрберт.
Я сначала был ее единственным учеником, потом еще было двое, из которых один был по фамилии Ржевский. Все были приходящие. В то время я выходил из дому не иначе, как сопровождаемый нянькой Матреной, моей неразлучной спутницей по пустынным улицам г. Рязани, редко оглашаемым стуком экипажей. Иногда, например, вдоль улицы видишь поутру два-три человека, булочника да еще кучку мальчишек, бегущих в приходское училище,-- и затем ни души.
Рязанская гимназия в это время была еще на старом месте, на Астраханской улице, близ моста. Это было одним из самых видных каменных зданий в Рязани.
При гимназии были два двора: один большой квадратный двор, другой -- задний, где я помню только какие-то сараи и ретирадные места. При входе на двор, направо, был задний фасад гимназии; прямо через двор двухэтажный деревянный флигель, где жил директор; налево длинная изба для сторожей, и в самом углу по диагонали стоял небольшой домик с двумя низенькими крыльцами под навесом.
И этот домик мне особенно памятен. С одной стороны его, вдоль окон, шел небольшой цветник, а с другой (за квартирой учителя Ставрова) шел обрыв или холмистый берег, спускающийся к Лыбеди. Тут были разбросаны дорожки, кусты, клумбы и даже, как кажется, была небольшая беседка. Мне редко удавалось заходить в этот садик, и при этом я должен добавить, что и садик, и гористый берег, и все, что я видел, казалось мне в сильно преувеличенном виде: обширнее, выше, привольнее, чем на самом деле.
К Александре Петровне Тюрберт я являлся по утрам и оставался при ней около двух часов, с 9 утра до 11, иногда до 12 часов.
Метод учения был самый простой и бесхитростный. Выучили читать, и тотчас же стали задавать несколько французских слов для домашнего зазубривания.
Тут впервые я пришел в отчаяние от своей памяти.