Связь Иванова с «архаистами» — предмет особого разговора, но само ее наличие сомнения, видимо, не вызывает <48>. Тем более удивительным представляется тот, уже обсуждавшийся, факт, что формалисты, и Тынянов в первую очередь, Иванова «проглядели» (для Тынянова Иванов «сплошь пародиен» — и только). Общеизвестен особый интерес формалистов к третируемым прежде «варварским» поэтам — от Тредьяковского и Кюхельбекера до Бенедиктова и Катенина. Этот интерес не в последнюю очередь стимулировался близостью формалистов к футуристическому движению и резонному усматриванию в нем реанимации именно этой линии развития русской поэзии: сопоставление Маяковского и Хлебникова с Ломоносовым и Державиным стало после работ Тынянова общим местом. При этом упорно «не замечается» куда более реальная связь мэтров футуризма с Вяч. Ивановым. А ведь тут речь должна идти не только о чисто «литературных», типологических и прочих «веяниях», но и о натуральных «годах ученичества» Хлебникова (1908—1909), когда он посещал и «башню» Иванова, и «Академию» стиха <49>. О принципиально важной роли поэзии и идей Иванова в формировании всей системы взглядов и поэтики Хлебникова и об отчетливом сознании этой роли самим поэтом свидетельствует хотя бы известное письмо Хлебникова Иванову, где он сопровождает четырнадцать своих стихотворений совершенно недвусмысленным признанием: «Читая эти стихи, я помнил о „всеславянском языке", побеги которого должны прорасти толщи современного, русского. Вот почему именно ваше мнение о этих стихах мне дорого и важно, и именно к вам я решаюсь обратиться» <50>.
В ранних стихах Хлебникова встречаются и типично ивановский эпитет «узывный», и столь характерные для Иванова сложносоставные прилагательные: «времяшерстный», «мятелеустая», «дымолиственный». Уже здесь наглядно видно, что Хлебников резко усиливает парадоксальность этих сочетаний: именно она, тяготея к заумности, а вовсе не «эллинская» семантика выходит у него на первый план. Но так ли уж далек путь от ивановского «хлябнолонный» до хлебниковского «времяшерстный»? Сложность и необычность ивановского «сращения», необходимость двойного усилия дешифровки (перевода) делают его для нетренированного уха не более понятным, чем откровенно алогичное хлебниковское: мы вновь сталкиваемся с эффектом хаотизации, возникающей за некоторым порогом сложности. И, как бы приоткрывая загадку рождения нового, Саша Черный прямо демонстрирует в своей пародийной пьесе «Русский язык» ту самую трансформацию «ученого» ивановского языка в откровенно «заумный», которую вполне всерьез осуществили футуристы. Там вслед за бессмысленным витийством Поэта, в котором без труда угадывается Вяч. Иванов («весталческая планетарность», «антиномический пафос» и т. п.), Поэтесса разражается «крученыховской» фразой: «Какара цакара макарпунчала рака!». А Измайлов совершенно справедливо замечает, что перегруженность экзотическими собственными именами стихотворения «Аттика и Галилея» (Ликабет, Илисс, Ардет, Эрехтей, Левкатея и т. д.) приводит к тому, что «смысл становится... сомнителен», — хотя этот набор и выверен достаточно тщательно, но опять-таки незаметно преодолен некий предел, за которым смысл делается как бы второстепенен, уступая первенство «токмо звону». (Этот эффект никогда не возникает у Брюсова, также склонного пощеголять собственными именами — у него их меньше и они проще.)
Тема «Иванов и футуризм» этим отнюдь не исчерпывается. Не менее важна параллель между еще Пастернаком отмечавшейся зависимостью Маяковского от «церковных распевов и чтений... в их буквальности» и явной ориентированности архаики Иванова на «чудесный по красоте литургический язык, неизменно его волновавший художественным совершенством» (I, 37). Не случайно именно у Иванова учился «футуриствующий» Мейерхольд; не забудем и общего для Иванова и футуризма «корнесловия», и трансформацию звукописи в паронимию, и футуристический богоборческий «теургизм»; даже «жизнестроительные» опыты Бриков и Маяковского странно перекликаются с «башенными»
Впрочем, связь поэзии Вяч. Иванова и Хлебникова не осталась незамеченной современниками — причем теми, к чьему суждению стоило бы прислушаться, даже если бы не было иных резонов. Это М. Кузмин, объединивший этих столь разных «поэтов для поэтов» в одной из своих статей 1920-х годов, и О. Мандельштам, в «Буре и натиске» прямо провозгласивший, что «ощущение прошлого как будущего» — ощущение столь важное для самого Мандельштама — «роднит <Иванова> ... с Хлебниковым».