– Да правда это! – вмешалась девчонка с пивом. – Я ее страницу палила, она в Кирове по рукам пошла, сдолбилась и умерла. Там пусто у нее теперь.
Все смотрели на Мишу.
– Во ты гад, – удивился Толик, но Миша даже отвечать не стал. Просто выскочил.
Он понимал, что надо ответить, оправдаться, но на все это не было сил. Дина мертва. Он был уверен, что она нашла себе какого-нибудь красавчика на красной усаженной бэхе, ей такие всегда нравились, и колесит с ним по Кирову, а ее нет больше. Просто нет. Этих ключиц нет, ручек и капризного изгиба верхней губы. Выходит, он убил ее, из-за него она по наклонной – и умерла… Как он мог это допустить? Почему не предвидел? Хотя вот Семен уверен, что предчувствия не существует – каждый живет в своей консервной банке и познает мир через узкий прокол в оболочке. А когда что-то происходит страшное и банку встряхивает, человек чувствует себя настолько ничтожным, что начинает внушать себе, будто бы можно было это предвидеть и сам-то он подозревал, но вот дал слабину. Слабину. А так-то он сильный, конечно.
И мало того, что перед собой было невыносимо, об этом еще и узнали. Он вдруг предстал пред собой во всей оголяющей простоте, во всем животном своем и отвратительном. Ужас от стыда жить, быть собой и странного, алогичного желания жизни. Будто пустота смотрела в него, и то, что она там видела, было не Мишей, а жалкими стыдливыми комочками слизи. Трепещущими, жмущимися друг к другу в страхе и умоляющими сохранить их с такой силой, которая даже унизительнее унижения. Смерть правильнее сейчас. Спасать нечего. Жить дальше нечему. Все, что есть в тебе, – несколько уродливых комочков слизи, бактериальная масса, плесень, наросшая на чем-то тоже не твоем. Не от боли люди выходят из окна. От омерзения. От брезгливости.
Кроме решимости это прекратить, он ничего больше не испытывал. Была слабая надежда, что не дойдет, что как-то остановится. Что Семен за ним прибежит и задержит, но вышка приближалась с каждым шагом, а ничего не происходило. Когда он полез наверх, скользя по ржавым перекладинам, он надеялся, что сорвется, сломает ногу и это станет для него наказанием и искуплением, но сам чувствовал, что это ложь и что не сорвется он.
Внезапно Миша начал молиться. Первый раз в жизни. Горячо, истово, вслух. Умоляя Бога, чтобы Он подал ему знак, указал, нужен ли он еще в этом мире, стоит ли ему остаться или все уже – он не человек больше, а просто комок слизи, и честнее умереть и не позорить мир своим существованием.
Но знака не было. Уже наверху, когда он подошел к краю, он заметил внизу, прямо на том месте, куда собирался прыгать, подростков. Трех девочек и двух мальчиков. Они не видели его, курили, спрятавшись за кустами.
Подростки никак не уходили. Сил стоять больше не было, хотелось упасть, свернуться калачиком и рыдать. Или прыгнуть, чтобы прекратить это все, но он уже и так сделал слишком много зла этому миру – упадет на подростков, убьет кого-то еще. Он стоял и выл куда-то вверх, раскрыв рот, продолжая молиться и понимая, что уже спасен и что не станет прыгать, остыл, уже плачет. Смирился и хочет жить даже таким. Подростки, как назло, заметили его и поняли, зачем он там стоит. Две девочки с визгом отбежали в сторону, боясь, что он на них прыгнет, и в визге этом слышались нотки веселья. Еще одна девочка поговорила с мальчиками и сначала полезла наверх, но потом передумала. Когда Миша начал спускаться, подростки ушли.
Позже выяснилось, что это было не наркомания, а неизлечимая наследственная болезнь Гентингтона, о которой Дина и ее мать знали. Мама все время плакала и жалела Дину, поэтому та переехала к ничего не подозревавшей бабушке. Как только нарушения координации стали слишком явными, Дина не выдержала и покончила с собой.
Это сильно его изменило. Он посчитал подростков знаком, прощением, доказательством того, что он тут еще нужен. Работал много, занимался благотворительностью, котята там всякие, дома престарелых, бездомных кормил. Перевез к себе маму, долго ни с кем не встречался, не пил, курить бросил. После третьего повышения открыл свою фирму и ушел в работу. Планировал доплатить ипотеку и жениться на какой-нибудь хорошей девушке из волонтеров.
А потом умерла мама. И это было такое новое странное чувство, будто бы он больше никому ничего не должен. Будто бы всё в мире держалось на маме. И что все законы, нравственные и вообще, – все это надо было соблюдать из стыда перед мамой. И тогда он умереть хотел только потому, что боялся, что мама узнает про Дину. А теперь мамы нет и смысла быть хорошим нет. И как выйти из этого – непонятно. Тогда хоть можно было узнавать правду, искать маму Дины в Кирове, писать ей, говорить с теми, кто Дину знал и тоже любил. Радоваться, что она про него рассказывала. И только хорошее. «Правда, тюфяк немного, но не злой». А тут что? Просто боль. Просто прими. Миша перестал спать. Не мог. Вспоминал маму и скучал. Ее нет. Просто нет. Нигде.