Кравченко пошатнулся. Тася бросается к нему, чтобы поддержать, но, тяжелый и большой, он падает на пол. Болезнь одолела его.
***
Проснулся Юткевич в тревоге, сердце во сне сжалось, будто он безудержно летит в какую-то бездну. С трудом открыл глаза. Тотчас наткнулся на свое отражение в зеркальной дверце шкафа. Его ужаснула бледность лица, по которому можно было сразу понять, какой тяжкой и беспокойной была для него нынешняя ночь.
Юткевич поднялся на ноги, и тело его качнулось в сторону так, что потребовалось немалое усилие, чтобы устоять. Часы показывали половину второго. Солнце сплошным потоком лилось в окна, наполняя комнату радостным светом. Юткевич прислушался к тишине, потом, осторожно открыв дверь, прошел в соседнюю комнату, в ней увидел накрытый к завтраку стол и на нем ворох газет. Эльги тут не было. Юткевич набросился на еду, но почувствовал приступ тошноты. Он потянулся за газетой, но вдруг испытал новый прилив страха, и стон вырвался из его груди. В голове болью отозвался вопрос: не поздно ли? И превозмогая ощущение животного страха, он захотел взглянуть в лицо беспощадности: развернул газету, пробежал от начала до конца и, кроме репортерского отчета о вчерашнем их концерте, ничего особенного в ней не встретил. То же самое было и в других газетах. Мало-помалу ощущение страха спадало, тревога слабела, и вместо нее возникало странное любопытство, смешанное с надеждой,— а вдруг пронесет? И человек извлек из памяти все самые трудные и решительные случаи своей жизни: как он бежал от смерти и бежал, фактически, множество раз; смерть настигала его и готова была одолеть в этом состязании; однако он обгонял ее, прилагая нечеловеческие усилия, позволял себе даже издеваться над ее потугами... И, оценив все эти решительные повороты своего единоборства со смертью, понял человек, что же именно «проносило» его. «Пронесет», даст бог, и на этот раз. Но тут, и он отчетливо осознал это, немного иная ситуация: если прежде, в запутанные дни гражданской войны, можно было рассчитывать на то, что Кравченко, например, не успеет предпринять что-нибудь, что от него можно успеть скрыться, то разве теперь скроешься, разве убежишь?
В парадное кто-то позвонил, и металлический голосок звонка отозвался в нем резкой болью. Он прирос к стулу, лицо его застыло в напряжении. Позвонили вторично. Тогда он, сдерживая дрожь тела, нервными шагами кинулся в коридор. Эльга? — мелькала в голове догадка, по не успокаивала.
— Кто там?
— Откройте, Станислав Павлович.
Он успокоенно перевел дух и даже громко засмеялся.
В дверь протискивался маленький толстый человечек в черной — довоенного, разумеется, покроя — крылатке.
— Здравия желаю, здравия желаю! Чему вы смеетесь, Станислав Павлович? — он поднял свою безбровую, какую-то бабью морду на Юткевича.
— Да так просто, Юлиан Эдгардович. Едва заслышал ваш голос, вспомнил тот анекдот о Паганини... помните?
— В анекдоте одно из действующих лиц — черт, — выпятил толстые губы Юлиан Эдгардович, снимая шляпу и аккуратно пристраивая ее на столике. — А я...
Юткевич обнял старика за плечи и, продолжая смеяться, сказал:
— Не возражайте. Черт был как раз в такой крылатке, как ваша.
Потом Юлиан Эдгардович — завзятый театрал, знаток и критик балетного искусства и музыки — сидел напротив Юткевича и излагал свои воззрения относительно классических форм балета. Время от времени у него загорались глаза, когда он заводил речь о неповторимой конструкции ножки Кшесинской, и в уголках бескровного рта появлялась, словно накипь, слюна.
«Ну, должно быть, все спокойно, должно быть, Кравченко не успел еще... — таяли в мыслях остатки тревоги. — Надо подождать Эльгу, возможно, у нее есть какие-нибудь новости»,— и, чтобы совсем прогнать неотвязное беспокойство, артист вслух спросил:
— Почему же вы, Юлиан Эдгардович, не были вчера на моем концерте? Ваше мнение для меня...
— Благодарю, благодарю, приятные вещи говорите вы старику... — вежливо склонял голову критик.— У меня возникла идея, которую стоило бы детально обсудить... Вот я и пришел изложить ее.
— Это касается непосредственно меня?
Критик, хитро усмехаясь, погрозил в ответ желтым пальцем:
— Вас, милый мой, вас! Не находите ли вы, что ваша артистическая школа...
— Моя? Помилуй бог, у меня нет ее! — с искренностью в голосе перебил его артист.
Но тот упрямо продолжал свое, пренебрегая услышанной репликой:
— ...ваша артистическая школа берет начало от Павла Юткевича, который проявил себя как поистине русский, национальный танцовщик. Даже в исполнении им классических партий...
— Позвольте! — Юткевич встал, пытаясь сдержаться. — Ваша идея не имеет под собой почвы. Я, правда, никогда не видел этого артиста, — без тени смущения врал он, хотя на щеках и появился легкий румянец, — но много наслышан о нем, знаком с его творческими принципами. У него классическая школа, но я отклоняю ее...
Но тут не выдержал уже критик и знаток балетного искусства, он вскочил с места тоже и, давая волю полемическому экстазу, обрушился на Станислава: