Зубейда встала первая. Парсиянка поклонилась еще раз, а потом поднялась на ноги, прижала руки к груди и сказала:
– Знай, что я обязана тебе, Ситт-Зубейда.
И, низко склонившись, поцеловала ей руку.
Вода в чашке замерзла.
Тарег постучал ногтем о ноздреватое блюдечко льда, болтавшееся на поверхности. Потом опустил кончик пальца под него – и выдернул. Холод цапнул за ноготь и полез вверх к суставу. Пришлось засунуть руку обратно под меховое одеяло. Точнее, ворох меховых одеял.
Подув на длинные слипшиеся пушины, нерегиль посмотрел, как тает наросшая за ночь наледь – надышал на край, и роскошный соболиный подбой схватился инеем.
Стоявшая в ногах жаровня погасла. Толку от нее не стало уже ближе к середине ночи, когда прогорели все уголья. Корявые хворостины лежали у стены обсыпавшейся кучей – можно было бы развести новый огонь. Но вылезать из-под теплой груды не хотелось. Глаза слипались.
Сразу за замерзшей чашкой яркой лужицей перекрещивались лучи света из бойниц. В четырех скошенных книзу окошках голубела пустота. Стены под ними поблескивали то ли подтаявшим льдом, то ли недозамерзшей влагой: ночью сыпало мокрым снегом. А может, замерзающим на ветреной высоте дождем.
В комнату, похоже, натащили шкур и подбитых мехом одеял со всего замка. Тарег закапывался в них с головой, подремывая и время от времени раскрывая глаза: снова попадая на голубое или пасмурное небо, он не мог сказать, тот же это день или другой. С наступлением холодов его стало клонить в сон – как медведя. Впрочем, в аш-Шарийа медведи не водились. Зато водились змеи. Змеи тоже впадали в зимнюю спячку.
В тусклых, как речная муть подо льдом, снах к нему подходили какие-то люди, задирали головы, всматривались, словно над головами у них светилась полынья, а Тарег смотрел на все сверху.
Самой частой гостьей была молоденькая девушка с удлиненными миндалевидными глазами. Позванивая монетами в косах, она запрокидывала голову и приподнималась на цыпочки, щурилась в бьющий сверху свет и пыталась развести его рукой – как несомую водой муть и ил. Другой рукой она придерживала запеленутого ребенка. Впрочем, в последнее время мальчик – круглоголовый, с чуть раскосыми глазами матери – уже цеплялся за ее палец и покачивался на кривоватых ножках.
Девушку звали Юмагас. Это была дочь ибн Тулуна. Мальчика звали Мусой. Девушка часто поднимала его вверх, показывая Тарегу: Повелитель, посмотри на моего сына.
А потом просила: пожалуйста, помоги. Ты ведь не оставишь меня, спрашивала она волнующийся над головой свет. Мне очень страшно. Муса спит со мной в одной комнате, а я не сплю, я все слушаю шаги за занавесами. Пожалуйста, помоги. Кругом враги, мой супруг безумен, каждый день меня выводят на стену, и я смотрю, как на помосте умирают люди…
В размытых мутных снах шептало множество голосов, голос аль-Мамуна выделялся громкой уверенностью: «Подобные подозрения оскорбительны! Я? Причиню вред семье моего брата? Еще одно слово и…»
Протягивая руку к закручивающейся светом полынье, Тарег говорил: тебе ничего не грозит, Юмагас, он поклялся, поклялся мне Именем. Слушай джиннов, слушай Хафса, он поможет тебе, если что. Но тебе ничего не грозит, Юмагас…
Потом Тарег замирал – сквозь илистую воду под ладонь невесомо всплывал его камень.
После таких снов знобило, несмотря на огонь в жаровне.
Открыв глаза, Тарег обнаружил, что в оконцах стоит глухая темень.
Грудь теснило, за стеной башни стоял легкий, мучительный для слуха свист. Парящая между небесами и скалой цитадель плыла в ветреном тумане, как огромный корабль. В жаровне почему-то горели поленья. Он не помнил, что вставал подкладывать дров. В железной чашке щелкало и дымило. От всматривания в переливы угольев заболели глаза, и его снова затянуло в сон, как в омут.