Мы прошли проулок до конца и вышли на Михайловскую, людную и шумную в сравнении со своим извилистым тезкой. Машины шли потоком по брусчатке вверх, к Владимирской и Десятинной, но как раз на той стороне была только что открытая частная кофейня – одна из первых в городе: столь крошечная, что визитеры располагались на подоконнике, а в ясные дни и снаружи. Дорогой Люк! Скажу вам тотчас, что, по сравнению с вашим, кофе тут был не в пример плох. Но мокрый снег и впрямь уже начал лепить в мой зонт, кофейница же, как гадалка Крылова, охотно распахивала свои объятия всем и была к тому же совершенно пуста. Мы юркнули в нее с живой человеческой радостью и благодарностью за уют. Впрочем, я не уверен, что Тоня вполне разделяла мои чувства – сейчас, как и всегда. Мне очень хотелось спросить ее, что все это значит. Я понял, что сдерживаюсь нарочно, – и немедля спросил.
– Я не пойму: ты купил
– Это трагедия?
– Да. В духе греков. Ты знаешь, это был жизнелюбивый народ.
«Фидий, – подумал я. – Фидий».
– Я купил кофе, – сказал я, ставя перед ней чашку. – Невольниц нужно кормить.
– Тогда возьми уж и булочку – вон ту, с повидлом.
Я взял две.
– Кстати, о греках, – сказал я. – Когда Диогена пустили с молотка, он велел кричать: «Кто купит себе хозяина?» И охотники нашлись. Моя покупка в том же роде?
– Думаю, Парменид тут уместней, – заметила Тоня, приподымая белесые бровки, чтобы сделать надкус.
Мгновение я постигал Парменида.
– Для деревенской девочки ты слишком много знаешь, – изрек я наконец.
– Ты ждал чего-то другого?
– Я вообще ничего не ждал.
В ее тоне был яд – как и тогда, в музее, и я вдруг почувствовал глупым образом, что обижен. Это не укрылось от нее.
– Я думаю, у тебя хороший вкус, – сказала она вдруг.
– И что ж?
– То, что перестань спрашивать! – крикнула вдруг она и тотчас улыбнулась. Потом она неспешно доела булочку и выпила кофе. Почему-то я ждал, что она сейчас закурит: в пику прежнему режиму над стойкой красовалась надпись «У нас курят». Но она не стала. Я и потом не видал у нее сигарет. Зато я успел разглядеть, что на ней был плащ «летучая мышь», очень дорогой, только что вошедший в моду. Черный, с белым подбоем. Капюшон был как клин.
Молча мы вышли из кафе. Мы свернули направо, вверх, но внезапно опять оказались во дворах: не могу вспомнить теперь, как это так получилось. Это были дворы меж Михайловской и Костельной. Их я знал хуже: мне казалось всегда, что там полно тупиков, а это вредит прогулкам. Было по-настоящему холодно, хотя дождь и снег перестали. Унылая лампочка над подъездом озарила мусорники и остатки какой-то стройки: мне запала в память лебедка, чья поломанная углом тень походила на эшафот. Тоня вдруг распахнула передо мной дверь парадного. Ни о чем не спрашивая – как она и хотела, – я шагнул внутрь. Это был явно дом начала века: пологая узкая лестница круглилась, оставляя место для лифта, которого, впрочем, никто никогда не встроил. Во втором этаже я разглядел табличку на двойной, как в спальне деда, двери: «Томины». Но мы прошли мимо. Вдруг я сообразил, что не знаю ее фамилию – и никогда не знал. Ее мать писала под псевдонимом. Зеленые стены подъезда были ущербны: там-сям краска отпала, отпала и штукатурка. В коричневых пятнах были потолки. С третьего этажа я глянул вниз – все парадное было похоже на внутренность селедочной бочки, – и тут, вместо квартиры, которую ждал, я оказался на улице: третий этаж был вровень с холмом; к нему-то и лепилось здание.
– Где мы? – ошеломленно спросил я.
– Трехсвятительская, – сказала Тоня бесстрастно. – Вон костел.
– Ах да! Ведь ты…
– Конечно. Шесть лет назад ты тоже это вспомнил, – заметила она с усмешкой.
Машинально я глянул на номер: 13. Или 11? Трехсвятительская. Путаница цифр. Путаница этажей и дверей. Нужно быть точным.
– Зачем мы здесь? – спросил я. Вокруг было людно, я слышал польский говор: народ шел к мессе. – Ты хочешь на службу?
– Вот еще!
– Тогда что же?
– Думала показать тебе дом.
Мы обогнули храм и вышли к спуску. Внизу грохотал и сверкал Крещатик, отраженный, как в зеркале, в мокром асфальте. Троллейбус, затормозив, свернул на площади к Лавре, оставив сзади серебряный, словно плотва, след. Снег был на газонах и концах веток. Мы быстро сбежали вниз. «Крыжинка»[2]
на той стороне всегда казалась мне гадким местом, хотя ее льдистое название было сейчас кстати.– Где ты живешь? – спросил я.
– Теперь там же, где ты.
– Что за вздор!
– Ты ведь меня купил.
– Послушай, – я остановился. – Давай это как-нибудь решим. Мне кажется, шутка затянулась.
– Ты
Признаться, при этих ее словах мурашки прошли у меня по коже. Но я не хотел сдаться так просто.
– Вот эту. Последнюю, – сказал я. – Про невольницу.
– Это твое дело. Ты сам отдал пять кусков. Или ты думаешь, тебе их вернут?
Ее тон покоробил меня меньше, чем то, как именно она назвала деньги. Жаргон в ее устах был для меня в новость.
– Ты хочешь сказать… Что́ ты, собственно, хочешь сказать? – спросил я злобно.
– То, что уже сказала.
– Повтори.