Она поманила кошку с кресла, посадила себе на колени.
– Тоскую я по Москве, Вика… В Москве я пела сначала у «Яра», такой был шикарный ресторан. Директор «Яра» – Судаков, не позволял актрисам выходить на сцену с большим декольте, мол, здесь купцы с женами, так чтобы «неприличия не было». «Неприличия» не было, а успех у меня в Москве был большой, москвичи меня полюбили. Из Москвы ездила я на нижегородскую ярмарку, там заметил меня Собинов Леонид Витальевич, преподнес мне букет чайных роз, сказал: «Вы талант» – и пригласил петь в своем концерте в Оперном театре. Было это давно, миленькая, в 1909 году, вот когда это было.
Она допила бокал, подумала, плеснула еще вина.
– Ах, милые мои москвичи, до чего же я их люблю, добродушные, голоса сочные, настоящий русский говор. Разве можно их сравнить с петербуржцами, те французский знают лучше русского. Какие-то дамы наставили на меня лорнетки, рассматривают как вещь. А одна спрашивает: «А что такое куделька, что такое батожка?» Разозлилась я, в глаза ей дерзко смотрю: «Батожка, – говорю, – это хворостина, которой муж жену учит, коль виновата… А куделька – это пучок льна, вычесанного, приготовленного для пряжи…» Она опять в лорнет осмотрела меня: «Charmant. Вы очень милы!» Этот высший свет и погубил Россию. Презирали свой народ, вот и получили. Я и здесь, честно вам скажу, держусь подальше от этих сиятельных барынь: только лорнетки остались, а так вошь в кармане, да блоха на аркане… Но не буду о них говорить, а то злиться начну.
И снова плеснула вина в бокал.
– Когда пришла ко мне известность, поселилась я в Москве, взяла хорошую квартиру в Дегтярном переулке, а пока квартира устроилась, жила в меблированных комнатах на Большой Дмитровке. Знаете, где это?
– Конечно. И Большую Дмитровку знаю, и Дегтярный переулок.
– А зима снежная в тот год была, март месяц наступил, а снег все падает, укрывает деревья, чтоб не зябли они на ветрах студеных, и Москва-красавица стоит, родимая, словно серебряная царевна в снежном убранстве.
Вика опустила глаза, сделала вид, что размешивает сахар в кофе, цветистость этих речей вызывала чувство неловкости.
– Я Москву всегда зимой больше любила, зимой жизнь веселей казалась, все куда-то торопятся, спешат, извозчики лошадок подхлестывают, бубенцы звенят… И годы наши так же быстро летят, как те сани, а Москва все в сердце живет, сон сладкий, далекий… И Петербург в сердце живет, и Царское Село, где пела я перед самим Государем-императором. – Она замолчала, улыбнулась, поглядела в окно, по-актерски выдерживая паузу, чтобы дать Вике возможность оценить смысл сказанного. – Волновалась я ужасно, попросила чашку кофе, рюмку коньяка, приняла двадцать капель валерианки… И вот я перед Государем. Поклонилась я низко-низко, и посмотрела прямо ему в лицо, и увидела, будто свет льется из его лучистых очей. Страх мой прошел, и я сразу успокоилась. Пела я в тот раз много, Государь даже справился – не устала ли я? Но я, Вика, милая, так счастлива была, что об этом даже не думала. Пела, что на ум приходило, про мужицкую долю, и даже одну революционную песню спела про Сибирь. Спела «Молода еще девица я была». Спела и про ямщика. Знаете эту песню?
– «Вот мчится тройка удалая» или «Вот мчится тройка почтовая»…
– Нет, я пела Государю другую песню. – Она поставила бокал на стол, приосанилась, чуть подняла голову, вполголоса запела:
– И Государь сказал: «От этой песни у меня сдавило горло». Вот как Государь чувствовал русскую песню. А когда Государь со мной прощался, он крепко пожал мне руку и сказал: «Спасибо вам, Надежда Васильевна. Я слушал вас с большим удовольствием. Мне говорили, что вы никогда не учились петь. И не учитесь. Оставайтесь такой, какая вы есть. Я много слышал ученых соловьев, но они пели для уха, а вы поете для сердца». Вот, дорогая Вика, какое счастье мне выпало в жизни – такие бесценные слова услышать от самого Государя-императора.
– Да, да, конечно, – согласилась Вика, отмечая про себя, что половина бутылки с вином уже опорожнена.