Грусть расставания так похожа на грусть любви, что многие люди, обделенные любовью, обожают прощания, разлуки, «несвиданья». Их любимые поэты – Блок, Ахматова, Цветаева. У Бродского можно набрать два увесистых тома стихов, посвященных расставаниям, куда, конечно, попадет и стихотворение «Эней и Дидона». Интересно, что Блаженный Августин, легко расставшийся с матерью его сына, когда она ему наскучила, признается в «Исповеди», что в юности он тоже любил плакать в театре на сценах расставаний, и особенно – над несчастной, покинутой Дидоной.
У людей, очень боящихся смерти, любовь к Богу порой приобретает черты «стокгольмского синдрома»: любовь как последнее средство защиты от того, кто распоряжается твоей судьбой. Отношение к Богу как к террористу. Или, словами Бродского, как к «коменданту того острога, в котором всем нам бока намяло, но только и слышно, что дали мало».
Слава Иосифа Бродского вызывает у американской профессуры почтительное изумление: «Смотрите, он всерьез писал о высоком и низком, о добром и злом, даже о Боге и Дьяволе – и это сошло ему с рук в нашей среде! Чудотворец – не иначе».
В Средневековой Европе Кампанелла спасся от костра, разыграв безумие. В Советской России Бродский тоже пытался спрятаться от суда в психушке. Не вышло.
Племя «Здесь и сейчас» почуяло в молодом Бродском полномочного посла державы «Везде и всегда» и погналось за ним дружной сворой без всякого науськивания со стороны КГБ.
Снобизм – это тоже своего рода попытка «брать нотой выше». Не потому ли Бродский питал слабость к снобам, да и себе не отказывал в этом удовольствии?
Русский патриотизм еврея Бродского проявлялся в том, что он умирал от стыда за вторжения в Чехословакию, Афганистан и за прочие мерзости советского режима. В отличие от него, Татьяне Толстой, Вайлю, Генису и сотням других интеллигентов казалось диким принимать на себя какую-то ответственность за то, что творила коммунистическая диктатура. «Разве это были мои танки?» – говорила Толстая чехам на литературной конференции в 1990-е годы.
Когда человек слишком быстро поднимается из морских глубин наверх, кровь его вскипает – это называется кессонова болезнь. Видимо, то же самое происходит, когда человек заныривает слишком глубоко в духовные глубины: начнешь подниматься слишком быстро – душа вскипит отчаянием. Примеры: Экклезиаст, Паскаль, Гоголь, Кьеркегор, Кафка, Сэлинджер, Бродский.
Русская литература ХХ века переполнена выдающимися литературными секретарями. Ходасевич был секретарем у Горького, Евгений Шварц – у Чуковского, Найман – у Ахматовой, Довлатов – у Пановой, Гандельсман – у Бродского. Если напишут книгу об этом феномене, называться она будет «Секретариат».
О женщине, которой посвящены «Новые стансы к Августе»: очень рано своим русалочьим умом она поняла, что удержать Бродского можно, только непрерывно уплывая от него, погружаясь в пучину Непредсказуемого, Непокоримого. И так продержала его сердцем, привязанным на берегу своего пруда, дольше всех – почти двадцать лет.
Бродский обожал покорять людей. Не в этом ли секрет его одержимости Мариной Басмановой? Она была навеки непокоримая, поэтому ее можно было – и нужно было – покорять снова и снова.
Когда мы – безвестные и бесправные молокососы – кидались на защиту молодого Бродского, в запуганных душах средних советских чиновников это рождало тревогу: «А вдруг им ПОЗВОЛИЛИ вступаться? Вдруг это новые веяния, которых мы еще не знаем?» И опасались душить нас до конца.
Уже в октябре 1964 года, во время ночных разговоров в деревне Норенская, Бродский говорил о близком ему духе искусства. Все то, что мы видим вокруг себя и среди чего живем, – это как частичка, ископаемая косточка от какого-то огромного целого, и по ней мы восстанавливаем это целое ничтожными долями, устремляемся наружу, вовне. Все, в чем не содержится такого устремления – хоть немного, – чуждо ему и неинтересно. Еще он говорил, какая это жуткая штука – самоконтроль, взгляд на себя со стороны, осознание собственных приемов и ходов, отвращение к себе за эти приемы до отчаяния, до ненависти к работе, и единственное, что может спасти здесь, это величие замысла. То есть надо ломиться через все эти стыды и страхи – с последующим подчищением, с возвратом назад, – идти ва-банк, рискуя полным провалом и неудачей, очертя голову кидаться – может быть, в пустоту, может быть, в гибельную, – но только так. Позже я замечал, что возвращаться назад и подчищать он не очень склонен и что, действительно, некоторые вещи разваливаются от несоразмерности, кончаются неудачей, катастрофой, но даже эти катастрофы великолепны в своей подлинности, как развалины Колизея или Парфенона.