У них была единородная дочь Пульхерица. Тип древних русских девушек: писаная красавица, кровь с молоком. В те времена, когда еще не грех было всем неверным подданным султана представлять в дар или продавать своих красавиц дочерей в гарем его султанского высочества, за нее можно было бы приобрести по крайней мере сто мешков золота. Если б она жила во времена Александра[679]
, не Великого, а известного под именем Париса, сына Приамова, он не похитил бы жены Менелая, не было, бы Троянской войны, и слепец Гомер вместоУлыбка как будто приделана была к ее устам наглухо. Она, в противоположность матери, необыкновенно как мало говорила, но внимательно слушала; и если какой-нибудь русский кавалер относился к ней с каким-нибудь кондитерским выражением или смешил ее притупившейся уже от времени остротой, она так мило произносила вполовину по-французски, вполовину по-русски: ах! quel vous etes![681]
—, что невозможно было не пожелать жениться на ней и на пяти стах тысячах приданого. Но излишество женихов ужасно как вредно для девушки. Дом Егора Дмитриевича ежедневно, с утра до полуночи, а иногда даже до рассвета, был набит женихами. По утру приезжал с визитом один разряд женихов — чиновный, к обеду другой — штаб-офицерский, а к вечеру третий — офицерский. <...>СЧАСТЬЕ — НЕСЧАСТЬЕ
Но вот, наконец, переправа через Днестр, за Днестром Бессарабия, еще сорок верст и —
— А вам же нужно казенную квартиру? — сказал Иоська, — позалуй-те подорожную, я вытребую. — И Иоська пропал с подорожной и бумагами, напугал всю квартирную комиссию[682]
экстренным чиновником, за которым вслед едет зд!Квартира — роскошь, особенно для дорожного человека, у которого разбиты бока: вокруг стен широкие, пуховые диваны с мягкими, как воланы, подушками.
Только что Михайло Иванович сбросил с себя шинель и форменный сертук, как вошел в комнату какой-то служитор с подносом в руках, в красной феске, в перепоясанном длинном фередже и коротеньком фермелэ сверху.
— Пуфтим, боерь, кусаит! — сказал он, кланяясь, на смешении языков. — Кафэ си дульчац!..
— Что это такое? — спросил Михайло Иванович.
— Кукона Смарагда и куконицы... мульт куконицы, мнега кукопицы: Аника, Семферика, Марьолица, Зоица, Пульхерица, Ралука, паслат на боерь кафэ си дульчац! пуфтим, боерь, кусаит!.. хороса куконица, хороса дульчац!.. Я капитан Микулай, — продолжал посланец, принесший кофе и различные сорты варенья на поклон от куконы и кукониц, — я слузил государски; инарал командирски дают мне пумаг, такой пальсой пумаг, лисит: капитан Микулай, слузил государски, слузил на поцта.
— Покорнейше благодарю, очень благодарен, — повторял Михайло Иванович, кланяясь бывшему
— Турки придот на Молдова, мы придот на Кишенау, — продолжал капитан Микулай.
— Очень благодарен, покорнейше благодарю, — повторял Михайло Иванович.
— Куконица фрумоас, хороша куконица, — начал снова капитан Микулай, целуя сложенные три пальца.
— Очень благодарен, поблагодарите пожалоста!
— Хороса, хороса! — прибавил капитан Микулай и, наконец, оставил в покое утомленного Михаила Ивановича. <...>
В описываемое время Кишинев, областной город Бессарабии, был уже энаком, по слуху, всему литературному русскому собратству и напоминал места изгнания Овидия и его «Печали». Здесь посреди роскошной природы, так называемой, в ученом историческом мире, «Getharum solitudo campestris et inaquosa inter Porata et Danaster»[683]
, жил и новый поэт-изгнанник, «laesus ab ingenio suo»[684], и также писал поэмы; но не эпические, не эпистолические, не элегические, а «Кавказского пленника» и «Цыган».