— Видите, мсье, вы начинаете понимать ее так же хорошо, как и я… В восьмидесятые годы Жерар, тот, другой, держал небольшой бар в Дижоне… Его родном городе… Я легко нашел нужное имя в списках эшелона беженцев, который останавливался в Вильнёве… И не смог устоять перед искушением… Кружка пива за его стойкой, он сам обслужил меня… Кажется, я намеревался заговорить с ним, выспросить всю правду, помучив заодно и себя… Он располнел, отвислые щеки, громкий голос, но все те же большие руки, насмешливая улыбка, растрепанная шевелюра… Невозможно ошибиться… Это глупо, но я почти был рад тому, что увидел его таким обычным, таким будничным, что он никем не стал и, главное, не стал актером… Я даже решился произнести две-три фразы о времени, о политике, чтобы убедиться, насколько он ничтожен, чтобы ощутить свое превосходство над ним — как-никак, а я все-таки уважаемый врач… Думаю, мсье, что я просто мстил за себя так же мелочно, как и вы только что… Моя наживка оказалась даже лучше, чем я надеялся, он изливал мне душу, хорохорился, тут его тесть с тещей, а это его сын, Пьер, с женой, она экс-мисс Бургундия… За кассой висела фотография светленькой девочки… Чтобы еще поболтать ни о чем, подтолкнуть исповедь хозяина забегаловки, я восхитился симпа-тяшкой… Его дочь?.. Нет, дочь Пьера, единственного сына. Тогда я спросил, как ее зовут… Химена!
У меня перехватило дыхание, полностью опустошенный, я сильно сжал свой стакан — хруст, он разбился и рассек мне ладонь… Не помню, что я бормотал, перевязывая руку платком: необычно, такое старинное имя, семейная традиция, может, в память об ушедшей родственнице?.. Его глаза наполнились слезами: нет, мсье, сказал он, чтобы оплатить долг счастья.
Уходя, я обернулся. Он стоял, опершись большими руками о стойку, и тихо плакал».
Вот ведь как! Макс Кляйн взял меня за локоть, и мы вошли в большую гостиную. Там, над камином, сразу бросался в глаза портрет женщины в полный рост: собранные в узел темные волосы, Каллас с грустными глазами, вся в черном, наверное, кроме рук, но и те спрятаны где-то в складках длинного платья.
«Ампаро. После смерти Люс я ей во всем признался: что я врач, а не актер, и что я мог бы лечить Люс… А потом я попросил ее выйти за меня замуж. Ни единого упрека. Она пришла сюда, осмотрела дом. Наверху толкнула дверь самой маленькой комнаты. Когда-то моей. И сказала, что готова жить здесь, но насчет свадьбы — нет. Она согласна лишь прислуживать мне, столько, сколько я буду нуждаться в ней, каждый раз, когда буду приезжать из Парижа. Она осталась верна своему слову, отказывалась есть, пока не накроет для меня и не прислужит мне за едой, стоя за моей спиной. А еще она, как и Люс, отказывалась фотографироваться. Ее образ сохранился только в моей памяти и на этой картине: состарившийся художник, тот, из Обители, который рисовал Люс на почтовых открытках, попросил ее однажды позировать. И один-единственный раз она долго говорила со мной… Вы догадываетесь о чем, не так ли?.. Об убийстве ее мужа и матери Люс… Суд моего отца ошибся: она сыграла в той трагедии свою роль, ударив ножом… И, да, они с Люс знали, чей я сын. Может быть, именно из-за этой черной тени прошлого, висящей надо мной, Люс меня и любила… Жерар Филип был просто способом сказать мне об этом… Но Люс не сомневалась, что принесет мне несчастье, потому что она, как и ее мать, потаску… Она держала меня достаточно близко, чтобы любить, и достаточно далеко, чтобы не уничтожить… Только раз Ампаро произнесла эти слова, повторять их она не хотела, а когда я спросил, потрясенный, вторя старой реплике из „Прихотей Марианны“ — голос Жерара Филипа еще звучал в моем сердце, — любила ли меня сама Ампаро, она посмотрела мне прямо в лицо, и, мсье, я готов был умереть на месте, от стыда… Остаток лет прошел в молчании. В восемьдесят она почувствовала приближение конца, встала глубокой ночью, чтобы приготовить мне в последний раз завтрак. И не смогла. У нее хватило сил только подняться обратно в свою комнату. Я обнаружил ее мертвой утром, распростертой на кровати. На ней было платье из белого сатина, с танцев в честь Освобождения. Я похоронил ее в этом одеянии новобрачной. Рядом с Люс…»
Слышно было, как стрекочут цикады. Макс Кляйн открыл секретер, вынул оттуда свои реликвии.
«Скажите, мсье, я едва осмеливаюсь вас спросить… Вы хотите, чтобы я написал вашу историю?.. Так?..»
Он согласно кивнул:
«Историю Люс и Ампаро, историю моих родителей… Я хотел… Конечно, не обошлось без лукавства, я знал, что вы писатель, видел, как вы отправились на прогулку… Сорвав жасмин, вы подарили мне выход на сцену, неожиданный… Если бы этого не произошло, я бы придумывал что-то на ходу… Хоть один раз я был хорошим актером?.. Люс осталась бы довольна мной?.. Впрочем, теперь уже не важно. Сейчас, когда я давал для вас этот спектакль, когда вы провожали меня в мой опустевший рай, я жил, и они тоже… Сейчас… И мы благодарим вас за это…»