Нет, со стороны мама то были не холодность, не автоматизм, а какое-то ничем не выражаемое внешне, но в то же время глубокое и неподдельное сострадание.
С восхищением наблюдая за мама — стройной, почти хрупкой, удивительно сохранившей изящество в свои пятьдесят четыре года, — Мари впервые, должно быть, ясно осознала в те дни, какой сильной и цельной натурой была её любимая мать. И укреплялось чувство: твёрдость и мужество мама обязательно почувствуются отцом, передадутся ему — и он сумеет перенести страдание и горе.
Однако душевные муки не проходили. Но и затянувшегося прозябания Тютчев долго не мог выносить. На второй или третий день он вдруг вскакивал, просил помочь одеться и выскальзывал из дому. Эрнестина Фёдоровна не провожала его, но, выходя следом, убеждалась, что он шёл ровно и твёрдо и что вряд ли с ним могло вдруг что-то случиться, и возвращалась назад.
Врача она пригласила сразу. Но первый визит его закончился конфузом: доктор пришёл, а больного не оказалось дома. В другой раз врач, всё же осмотрев и обслушав Фёдора Ивановича, заключил, что физическое состояние больного не вызывает опасений.
Как заметила Мари, отец, казалось бы, ни дня не способный прожить вне общества, в Ницце почти никого не принимал и почти ни к кому не ходил сам. Это тревожило Мари и Эрнестину Фёдоровну: нет лучшего средства облегчить горе, как поведать о нём другому человеку. Но с самым близким существом, женой, Тютчев как раз и не мог говорить о предмете своих страданий! Исключалось и сочувствие Мари. Единственной, с кем он был откровенен, была Анна, к которой он всякий раз и спешил, выходя из дому. Ей он изливал своё горе, ничего не скрывая и не утаивая, даже подчас не ища сочувствия, а довольствуясь лишь её терпением и пониманием.
Что-то оттаяло, отошло на душе Фёдора Ивановича, когда объявились князь и княгиня Вяземские.
Высокий, грузноватый, семидесятидвухлетний Пётр Андреевич, державшийся всегда прямо, как бы подчёркивая этим своё аристократическое происхождение, преобразил своим появлением маленькую, не очень удобную квартирку Тютчевых. Оживлённо и любезно он облобызался с Эрнестиной Фёдоровной, галантно поцеловал Мари и с шутливым поклоном потряс руку Тютчеву.
— Душевно рад видеть всё семейство в преотличном настроении и бодром здравии, — перевёл он небольшие светло-серые глаза от столика с лекарствами на лицо Фёдора Ивановича. — И правильно: поскольку на дворе декабрь, нам всем надлежит глядеть маем.
Конечно же Пётр Андреевич был наслышан и о давней тютчевской истории, и о драме, которой она завершилась. Но, прекрасно воспитанный человек, он к друзьям, нуждавшимся в помощи, проявлял завидную чувствительность сердца. И презирал тех, кто испытывал наслаждение от подглядывания за чужими поступками через замочную скважину. Он не раз поговаривал о том, что одна из наиболее прискорбных наклонностей, замечаемых у нас, это наклонность подходить ко всем вопросам с их самой мелочной и гнусной стороны, потребность проникать в хоромы через задний двор, что в тысячу раз хуже невежества.
Сейчас Пётр Андреевич знал, что в доме давних и очень близких его друзей поселилась беда. И потому он, как и его жена Вера Фёдоровна, так же, как и муж, статная и добрая, считали своим первейшим долгом по-дружески, но ненавязчиво помочь Фёдору Ивановичу и Эрнестине Фёдоровне прийти в себя.
— Вы получали наши письма из Карлсбада? А из Карлсруэ, Дрездена, Венеции? — засыпала Вера Фёдоровна вопросами хозяйку дома. — Сознаюсь, путешествие нас утомило, но зато какие впечатления! Пётр Андреевич писал вам, дорогая Эрнестина Фёдоровна, почти каждую неделю. Ах, читали, благодарны? Ну и как показались вам суждения поэта Вяземского по поводу заморских стран?
Дело в том, что Пётр Андреевич постоянно был вынужден лечиться на курортах и потому вместе с женой почти ежегодно выезжал за границу. Но путешествия по странам были и духовной потребностью. Начитанный и высокообразованный человек, Вяземский любовался всюду памятниками старины, посещал библиотеки и университеты, оставляя в своих записных книжках и письмах самым близким друзьям острые и точные наблюдения. Наверное, с середины сороковых годов, когда Тютчевы переселились в Россию, одними из постоянных корреспонденток Вяземского стали Эрнестина Фёдоровна и Анна Фёдоровна Тютчевы. Письма к ним этого тонкого и остроумного литератора могли бы составить чуть ли не целый том.
История российской словесности вряд ли знает ещё одну такую фигуру, как поэт, критик и журналист Вяземский, преломившую в себе черты сразу нескольких литературных эпох. Он начал писать раньше многих из тех, кого мы считаем по праву гордостью нашей отечественной литературы, — даже раньше Пушкина. И без всякой позы посему он величал себя живым памятником русской истории, а Баратынский называл его «звездой разрозненной плеяды».
Впрочем, лучше послушать речь самого Петра Андреевича, произнесённую им в конце 1850 года в Москве, на обеде, данном в его честь. В ней и история, о которой мы сейчас говорим, и один из образчиков его самобытного слога: