У Михаила Израилевича, ставшего в последние годы очень толстым и потому сидевшего боком за кухонным столом, вновь открылся в полупустой белесой комнате зеркальный рояль, такой же громадный и прекрасный, как и много лет назад, так же отражавший лица и теснивший в углы кособокие книжные стеллажики и необыкновенно ветхую кровать, укрытую до пола байковым одеялом и превращенную завалами книг и газет в подобие муравейника. На рояле теперь занимался приходящий внук хозяина, некрасивый мальчик с большими зубами и удивительно нежной кожей, облегавшей все костлявости длинного лица. Казалось, он совсем не умел говорить, а мог только играть, он даже не разучивал урок, а просто начинал и останавливался, не веря, что эти звуки, бесплотно построенные в воздухе, вызваны всего лишь нажатием клавиш: по длинной черно-белой клавиатуре, божественно лишенной букв, его неправильные
пальцы, как бы плохо связанные в кисти и имевшие по лишнему суставу, ходили безо всяких запинок и препятствий. Этот настороженно-тихий ребенок, вызванный на кухню ужинать, все старался перекладывать и переставлять совершенно бесшумно, словно такие вещи, как табуретка и тарелка, вовсе не должны были звучать; пока он одними губами, как лошадь, подхватывал с вилки пропитанную сладким жиром дедову стряпню, Катерина Ивановна и Михаил Израилевич сидели в совершенном молчании. Словно желая все вокруг сделать чистой видимостью, мальчик игнорировал гостью в квартире у деда, зато всегда, подламываясь в каком-то девчоночьем книксене, здоровался с нею на лестнице, чем Катерина Ивановна почему-то гордилась. Печальный Михаил Израилевич, подперев седым кулаком толстую щечку цвета вареной колбасы, жаловался ей, что в квартире родителей мальчика просто некуда поставить этот дорогой рояль, что такую концертную вещь может держать у себя только одинокий человек. Катерина Ивановна завидовала старому соседу, сторожу сокровища, завидовала внуку, не сознающему собственного счастья, — ведь она понимала, что этот ломкий тихоня, как бы старающийся все немузыкальные предметы разложить на весу, владеет роялем совсем не так, как прежние девчонки из двора, бывало, ковырявшиеся в нем безвольными мягкими пальчиками. Совершенно рухнула иллюзия, будто рояль чем-то подобен пишущей машинке, этому железному горбу, заслонившему мир; Катерина Ивановна вдруг осознала, что она давно перестала различать в машинописном фарше живые слова. Чувствуя в тяжелых руках мощную крабью сноровку ежедневной работы, Катерина Ивановна не смела даже прикоснуться к желтоватым клавишам, простиравшимся, когда она тихонько к ним садилась, на ширину директорского стола. Очевидная симметрия квартир, при которой раковина, ванна и унитаз странно удваивались общей стеной, будто флаконы на подзеркальнике, еще больше сковывала Катерину Ивановну; она, как в отражении, путала право и лево, и ей все время казалось, что, если хочешь тронуть какой-то предмет, надо вести рукой в обратную сторону. Если бы Катерина Ивановна знала, что этот рояль, больше и чудеснее, чем легковой автомобиль, принадлежит ей по наследству от покойного отца, получившего его в подарок от хромой асимметричной женщины, неспособной принадлежать мужчине отдельно, без своего инструмента, она, быть может, не завидовала бы никому и обрела бы в Зазеркалье остров реальности, освободилась бы от плена отражений, водивших ее словно на косо натянутых нитках, не давая касаться ногами земли. Может быть, отцовское наследство, порождение любви или влюбленности, в отличие от материнского, не давшегося в руки, спасло бы Катерину Ивановну, дало бы ей опору в жизни. Но она считала, что не имеет отца, и ничего от него не ждала.