Темные избы стояли вдоль улицы строго друг напротив друга и пошевеливали серыми флагами; транспаранты, протянутые между ними, обвисли, спрятав в складках праздничные лозунги. Луна с воспаленной кромкой, будто губа в простуде, своим пыланием делила все, подобно себе, на астрономически контрастные части: невидимые стороны деревьев и домов только угадывались как бы влажными отпечатками на непроглядной темноте и переходили в свет с теми же мучительными подступами, с тою же дырявой рябью, что рисовалась в небе по лунному диску, — гладкими были только привязанные к флагам, трущиеся на ветру воздушные шары. Стряпуха и Софья Андреевна быстро прошли вдоль двух или трех опутанных тенями палисадов; дальше тяжело стояла на отскобленном дугою песке приоткрытая створа из толстых досок, вероятно, гаражная: из щели мягко тянуло бензином и голой землей. Стряпуха, хихикнув, с пьяной силой толкнула Софью Андреевну к гаражу и сама пошагала прочь на цыпочках, взмахивая руками, фукая спадающими туфлями, будто ведьма, напустившаяся со своей нелепой пляской на стоящие стоймя при лунном свете перья молодой травы. В гараже послышалось шероховатое царапанье: первая спичка, поежившись и постреляв багровой серной сыпью, сразу же погасла, зато вторая дала высокий язычок, от которого заалела пахучая папироса и осветила лицо мужчины, поджидавшего у самого входа. Это был абсолютно трезвый, серьезный, до атласного лоска выбритый Иван.
Он поманил жену к себе. Когда же она протиснулась, задержав дыхание, он приподнял створу и, со скрежетом и содроганием протащив ее по песку, опустил вплотную к другой, закрытой. Только после этого клацнул выключатель, и деревенское желтое электричество осветило мятые канистры, старые стружки, как серые сухие волосы осыпавшие верстак, трехлитровую банку молока в холодке под верстаком, сияющую чашку фары и цветные провода на грубо сколоченном столе, бычьи очертания широкогрудого черного мотоцикла с коляской, который вместе с разложенными вокруг него на ветоши инструментами занимал неоглядное по темноте и глубине пространство и казался отчего-то выкопанным из земли. Иван деловито отстегнул с коляски грубый дерматин — с него потекли секущие земляные струйки — и, протерев сиденье коричневыми лыжными штанами в промасленных пятнах (все другие тряпки, сколько Софья Андреевна могла разглядеть, тоже были целые рубахи и брюки), помог жене умоститься в тесном снаряде на костыле вместо колеса, потому что больше присесть было решительно не на что.
Только теперь, усевшись и натянув задравшуюся было юбку до гладкости барабана, Софья Андреевна прямо посмотрела мужу в лицо. И следа не осталось от скверного старика, что сперва ломился в магазин, а потом сидел за столом, обмытый и обряженный чужими руками, в пиджаке с чужого плеча, — казалось, доставленный на праздник неодушевленной ношей и выставленный напоказ наподобие валкого идола. Теперь Иван был в точности такой, как в день их настоящей свадьбы: весь крепкий, чистый, небольшой, будто молодая картофелина, с юношески мелкими чертами простонародного, лица, с крупными мужицкими кистями рук, уверенно лежавшими на руле мотоцикла.