Болтая без умолку, Агеда снова и весьма настойчиво пригласила меня поужинать с ними, но я опять поблагодарил и отказался. Во время обмена нашими «останься, поужинай» и «я и вправду не могу» на кухню вошла Белен с дочкой.
– Дамы и господа, перед вами самая чистая девочка в мире!
Агеда захлопала в ладоши, и я, чтобы не скатиться до отвратительной роли зануды и брюзги, последовал ее примеру.
Белен и Лорена по-прежнему ходили босиком, что выглядело обычаем этого дома. Девочка была в пижаме, волосы у нее высохли. Они явно пришли ужинать, поэтому я встал, чтобы уступить одной из них свое место. Агеда тут же пояснила: – Я уже рассказала Тони, почему вы тут.
Белен улыбнулась, услышав мое имя. Она повернулась к дочке и весело сказала:
– Слышала? Этого сеньора зовут так же, как собаку Агеды.
А моя приятельница, едва сдерживая смех, поспешила сообщить, что речь идет о чистом совпадении.
– Мы с Тони когда-то были добрыми друзьями и вот теперь, много лет спустя, снова встретились.
Я пробыл на кухне еще какое-то время – главным образом потому, что Лорене хотелось непременно погладить Пепу. И как только Агеда начала разливать суп, стал прощаться, но прежде приласкал девочку и пожелал женщинам всего хорошего. Я пробыл у Агеды полчаса, но так и не коснулся дела, которое привело меня к ней.
По дороге домой я увидел шесть из семи своих книг на прежних местах – там, куда их положил. Не было только второго тома Гёте, оставленного в пасти дракона в Ла-Элипе. Из шести этих книг часть я перенес туда, где людям будет проще их заметить.
Папа бил нашу маму. Не очень часто, не смертным боем и не при нас – за редкими исключениями. Якобы она заставляла его делать то, чего он делать не хотел. И в таких случаях отец разговаривал с ней как с нашкодившей девчонкой, а не как со взрослой женщиной, и я смотрел на маму не как на маму, а скорее как на сестру, которой пришлось разделять со мной и Раулито нашу незавидную участь. Правда, она умела тем или иным способом отомстить мужу за побои и оскорбления, но так, чтобы он этого не заметил.
Сам я к лупцовке настолько привык, что не видел в том, что сегодня называется домашним насилием, ничего достойного осуждения. Даже само слово «насилие» звучит, на мой слух, слишком казенно и слишком громко для такой обычной вещи. Папа бил нашу маму. Папа с мамой били меня, и мама даже чаще, чем папа. Папа, мама и я били Раулито, который заслужил это уже только тем, что родился последним. В ходу у нас были вполне домашние оплеухи, которые, естественно, причиняли боль и унижали, но не оставляли синяков, и мы их не очень боялись. Дикого битья вроде того, что терпела от варвара мужа женщина, пригретая Агедой, я никогда не знал. Мы с братом не испытали на себе ни отцовского ремня, ни палки, ни материнского тапка. В школе, где я учился, учителя тоже могли ударить ученика – и родители это одобряли. Мы, дети, воспринимали полученную на уроке затрещину как часть педагогических методов, действовавших в ту эпоху. Затрещины нам давали ради нашего же блага. Так нам говорили, и мы в это верили, и если бы нас приучили благодарить за каждую, мы бы это без малейших протестов делали, то есть целовали бы, если нужно, руку нашим драчливым благодетелям.
У меня есть все основания полагать, что в нашей семье по сравнению с другими битья было меньше. Могли пройти целые недели без того, чтобы в доме раздался звук оплеухи. Я хорошо помню истории, услышанные от школьных товарищей или соседских ребят, и они до сих пор приводят меня в ужас.
Я хотел бы понять, за что на самом деле папа бил маму. Если бы он не умер так рано, я бы задал ему этот вопрос, но только чтобы наши глаза были на одном уровне и когда я перестал бы зависеть от него в денежном плане. Теперь же я могу лишь плутать в догадках. Он хотел полностью подчинить себе супругу? Это не кажется мне достаточным основанием, ведь прийти к такому результату можно было и мирным путем. В интеллектуальном плане она безоговорочно уступала ему первенство, и если дело не касалось домашних проблем, старалась не вступать с ним в споры, поскольку была обречена на поражение. Когда речь шла о принятии важных решений, папа вел себя как абсолютный монарх и самовластно распоряжался нашим семейным имуществом. Но если жена и не думала оспаривать его власть, то какого черта он распускал руки? Ради поддержания чувства собственного достоинства? Чтобы затушевать личные неудачи и одновременно доказать себе, что он остается вождем племени? Сомневаюсь. По-моему, если он позволял себе иногда поднимать на маму руку, то только потому, что находил в этом еще и своего рода удовольствие.