А утром пришла телеграмма. «Заболела мать… приезжай… ждем…» Он долго держал в руках серый листок бумаги, не умея сразу осмыслить того, что там написано. Потом прошел в спальню, жена уже проснулась и теперь прибирала волосы, держа в зубах шпильки, и с пристальным вниманием смотрелась в круглое, почти затерявшееся в большой белой ладони зеркальце. Она увидела мужа, бросила на одеяло зеркальце, сказала с досадою:
— Что ни день, то новые морщины… — Он промолчал. Она заметила у него в руках серый листок бумаги, спросила: — Что это?.. — Но он опять промолчал, и пальцы рук у него суетливо забегали, и он ничего не мог поделать с этим, и она, видать, испугавшись, что листок может упасть на пол, с излишней для ее большого тела проворностью поднялась с постели, взяла у него листок. Развернула, с минуту пребывала в недоумении, отчего светлые, с рыжинкою брови слегка сдвинулись, а под глазами причудливым веером разбежались тонкие нити морщин.
— Надо ехать, — спустя немного сказала жена, и он с благодарностью посмотрел на нее. Он думал, что она станет возражать: в телеграмме было лишь одно, взволновавшее его слово: «заболела», но это слово в сущности ни о чем не говорило, мать у него была в том возрасте, когда от болезней никто не застрахован. Но жена сказала: «Надо ехать…» И это было хорошо. Это было хорошо еще и потому, что тем самым жена дала понять, что понимает его обеспокоенность и не имеет ничего против, если он теперь же и поедет в деревню.
— Я соберу тебя в дорогу, — с удивлением разглядывая шпильки, которые все еще были у нее в руке, сказала жена. А шпильки были тонкие, черные, и он подумал, что жена, растерявшись, не знает, что с ними делать. И он подошел к ней, взял шпильки и положил на стол. Посмотрел на улицу. На белом оконном стекле остались следы от краски. Усмехнулся, вспомнив, с каким тщанием и старательностью красил по весне оконные рамы. Сердилась жена: «Да ну тебя! Лучше бы позвал кого…» — «Вот еще!..» — отвечал, тоже сердясь. Привык все делать сам. Пусть плохо и долго, но зато сам… Он и в детстве… Нет, в детстве, пожалуй, нет… А вот когда учился в восьмом классе… В райцентре тогда жил, у бабки Лукерьи, и говорила она: «А не полил бы ты в огороде? У меня и руки болят, и в спине чегой-то…» И поливал, и в избе мог прибрать… Сначала не по нутру было с веником-то в руках, и дружки-приятели посмеивались над ним: «Запрягла тебя бабка Лукерья… Хитра!..» И сам знал, что хитра… А попробуй-ка откажись: теперь же и за стол сядет, начнет выводить каракули: «Приезжай-ка, родимая, и посмотри на своего-то…» Бывало, и приезжала мать, и всякий раз находила такое, отчего ему становилось и горько, и стыдно… «А другие, с кем в седьмой класс бегал, в колхозе не последние и родителям помогают. Не то, что ты…» Бывало, и сахару привозила, и хлеба, но чаще даст денег немного. Зачем баловать?.. Смолоду умей беречь копейку… Учись, скажет, и бабке Лукерье помогай, и уедет.
Помогал, отчего ж нет?.. А потом и на пристани стал подрабатывать, райцентр-то на самом берегу реки, стоит услышать, что пришел с низовьев пароход, сейчас же и бежит туда, и с матросами судачит за жизнь, и ящики стаскивает на берег… Не обижали. Уж и сам мог пойти в магазин и купить чего-нибудь послаще.
— В деревне у нас была семилетка, — сказал он, все еще глядя на улицу. — И десятый класс я заканчивал в райцентре. И писал статьи… Ну не статьи — статейки, быть может… Хотел стать журналистом, была у меня и такая мечта. И учителя говорили, что мне надо учиться дальше. Вот я и не остался в колхозе и поехал…
— Я знаю, — сказала жена. — Я уже слышала об этом.
Он и не сомневался, что слышала, а только появилось желание еще раз напомнить об этом, нет, не из тщеславия, журналистом он ведь все равно не стал, а получился из него преподаватель техникума, и у него есть ученики, которые и после окончания техникума не забывают его, пишут… У него появилось желание напомнить об этом потому, что жена умела понять его и сказать такое, отчего на душе становилось спокойнее. И он ждал, но она молчала. А скоро и дети проснулись и стали собираться в школу. Двое их у него. Старший нынче заканчивает школу, а младшая только в этом году познакомилась с букварем. Они были очень похожи друг на друга, светлоголовые и курносые, а еще они были похожи и на него, и на жену. И, когда ему случалось идти с ними по улице, знакомые при встрече всякий раз говорили: «Ты посмотри-ка, а ведь они вылитые ты…» Но ведь сам-то он был и русоголов, и глаза у него узкие. Впрочем, то же самое знакомые при встрече говорили и жене. И он думал, что они не лукавили. Здесь имел место тот в сущности нередкий счастливый случай, когда дети взяли от родителей многое, быть может, самое характерное, отчего и были похожи на обоих.
— А я еду к бабушке, — сказал он. Старший промолчал, а младшая заволновалась, и слезы выступили у нее на глазах.
— Хочу к бабушке, — сказала она, подойдя к нему. — Хочу к бабушке, я ни разу не видела ее…