— Да я не кисну, — ответил Ломакин. — Надоело просто… Вы что пили-то, Василич?
— Самогон, — оторопело сознался Лузгин.
— Ну и гадость, — посочувствовал ему сосед. — По запаху — так чистый ацетон.
— А на вкус — ничего.
— Ну, конечно. От себя не пахнет.
— Да уж, — вздохнул Лузгин.
— Пардон, — Ломакин хмыкнул в темноте. — Не для вас минировал.
— Пить хочется, — сказал Лузгин.
— Здесь воды нет, — сказал Ломакин. — Но вы не рыпайтесь, пока не позовут. Только хуже будет.
— Что, бьют? — спросил Лузгин.
— Не очень. Так, иногда, от не хер делать… А вообще, я думаю, весь этот выкуп — так, прикрытие.
— То есть?
— Помните Кафтанюка?
— Конечно, — ответил Лузгин.
Кафтанюк был тюменский немалый начальник, ныне процветающий в Москве. Ломакин рассказал, как он за две недели до Закона через кафтанюковскую структуру прогнал на Вентспилс, балтийский морской терминал, две «вертушки» с нефтью — два состава, сто тысяч тонн, и танкеры уже шли к Роттердаму по нейтральным водам, когда Закон вступил в силу, и всю ломакинскую нефть одним моментом реквизировали в счет давешних долгов перед бог знает какими инвесторами. Кафтанюк обиженно поклялся, что денег никаких от немцев-контрагентов он еще не получал, но Ломакин нутром чуял, что его надули, что кто-то с кем-то сговорился. К тому же немцы на удивление спокойно восприняли срыв легального контракта и даже не пытались оспорить реквизицию, в то время как Международный суд в Гааге был попросту завален схожими исками. В компании Ломакина «поставили на счетчик»: его контракт, ему и отвечать. Он созвонился с немцами, за свои деньги нанял аудит в известной фирме «Меррилл-Линч» и уже собирался вылетать через Москву во Франкфурт, но вскоре на тюменской улице его кольнули в спину тонким лезвием и увезли и спрятали в деревне на границе.
— Я вначале думал: если так, то почему же сразу не убили? А потом понял. Надо, чтобы все смотрелось натурально. Ко мне даже посредник приезжал. Хрен знает, кто и откуда, но по виду городской. Сумму, козел, обговаривал. Да я уже допер, что все это туфта. А вообще, знаете, почему я до сих пор живой? Что меня пока спасает?
— Что? — спросил Лузгин.
— Да жадность, блин, бандитская! Бабки за похищение, я думаю, им уже выдали. Времени прошло солидно, посредник был, меня живого видел. Можно и того… Так ведь надеются, козлы, что им еще и выкуп привезут! Вот почему я живой… Покурим, да? Только давайте одну пополам, а то хрен знает, сколько мы тут проторчим.
— У меня в сумке еще есть, — сказал Лузгин.
— А сумка где? — усмехнулся в темноте Ломакин. — Будем экономить.
— Будем, — согласился Лузгин. Он достал и ощупал пальцами сигаретную пачку, вялую от полупустоты, и ему в голову пришла совершенно дурацкая мысль, что его с Ломакиным не тронут, пока у них есть курево. Он сидел на досках, снизу тянуло холодом, и он уже боялся, что застудится слабым своим местом и будет потом мучиться. Лузгин постарался прикинуть, замерзнет ли он в куртке и рубашке, если свитер снимет, скомкает и сядет на него. Но раздеваться при Ломакине и вообще суетиться в темноте ему показалось неловко, и он остался сидеть, как сидел, только продернул под себя, насколько смог, стеганый подол пуховика. Наверху, у них над головами, раздался выстрел, звук был отчетливый, хлесткий, потом еще и еще. Лузгин даже дернул плечами, представив, как в темный двор врываются солдаты и косят всех налево и направо, потом открывается люк…
— Сколько там солдат на блокпосту? — спросил Ломакин.
— Отделение. И бронетранспортер.
— Видел я их, — сказал Ломакин. — Меня через блокпост везли в открытую. Последний шанс у меня был. Все куплены, козлы.
— Ну, не все, — сказал Лузгин. — Что-то отвлекло, наверно. Они хорошие ребята. — И подумал: а сейчас их там убивают: и Коновалова, и Шевкунова, и Потехина с Храмовым, — и стал рассказывать Ломакину про пулемет и пьяного Узуна, про убитую Потехиным узуновскую мать и про то, что должен был приехать старлей Елагин с инспекцией и подкреплением.
— Черных много?
— Много.
— Замочат пацанов, — сказал Ломакин. — Мою бы роту щас сюда… Уж я бы пострелял с ребятами! Я бы, глядь, душу отвел…
— Ты в армии служил, Валентин?
— Конечно.
— А я вот не служил, — сказал Лузгин.
— Ну и зря, — сказал Ломакин. — Мне в армии понравилось. Там все четко, ясно и понятно.
— А дедовщина?
— Да херня это. Лично я никому сапоги не драил.
— А тебе драили?
— А мне драили.
— Но это же унизительно, Валя. И там ведь бьют, правда?
— А ты сам дерись. Ты поставь себя правильно. Я вот в роту охраны попал. После первой драки сказал «старикам»: еще раз сунетесь — приду ночью с поста и всех перестреляю на хер.
— И пришел бы?
— Пришел, — сказал Ломакин. — Бывает так, что надо до края идти. Иначе заломают. Да это не только в армии, в жизни вообще так… Вот вы сказали, что у ооновцев служили…
— Ну, не совсем, — сказал Лузгин. — Я по контракту был, не в штате.
— Какая разница, — сказал Ломакин. — Все равно вранье писали, правда?
— Я не писал, — сказал Лузгин. — Я только правил.
— Какая разница!
— Есть разница, — сказал Лузгин.