Впервые Муравьев[99]
взял меня, под предлогом секретарствования, в камеры. Пошли в гости сначала к Воейкову [100] (я сейчас буду работать над ним), это – ничтожное довольно существо, не похож на бывшего командира гусарского полка, но показания его крайне интересны; потом зашли к князю Андронникову[101], это – мерзость, сальная морда, пухлый животик, новый пиджачок (все они говорят одинаково: ох, этот Андронников, который ко всем приставал [102]. Князь угодливо подпрыгнул – затворить форточку; но до форточки каземата не допрыгнешь. Прямо из Достоевского.Пришли к Вырубовой (я только что сделал ее допрос), эта блаженная потаскушка и дура сидела со своими костылями на кровати. Ей 32 года, она могла бы быть даже красивой, но есть что-то ужасное. Пришли к Макарову (мин. вн. дел) – умный человек. – Потом к Каффафову (дир. деп. полиции); этот несчастный восточный человек с бараньим профилем дрожит и плачет, что сойдет с ума; глупо и жалко. – Потом к Климовичу (дир. деп. полиции); очень умный, пронзительный жандармский молодой генерал, очень смелый, глубочайший скептик. Все это вместе производит сильное впечатление.
Вчера во дворце после мрачных лиц «бывших людей», истерических сцен в камерах, приятно было слушать Чхеидзе, которого допрашивали в качестве свидетеля… Во время допроса вошел Керенский: в толстой военной куртке без погон, быстрой походкой, желто-бледный, но гораздо более крепкий, чем я думал. Главное – глаза, как будто не смотрящие, но зоркие и – ореол славы. Он посидел пять минут, поболтал, поздоровался, простился и ушел.
3 июня 1917 г.
Утром приехала Люба, спит на моем диване. Очевидно, я сегодня мало буду делать. Письмо маме.
Да, я ничего не делал. Приезд Любы так всполошил меня, «выбил из колеи».
Вечером мы были с ней в каком-то идиотском «Луна-Парке», в оперетке, но она все-таки была довольна, я был этому рад.
Ночью – на улице – бледная от злой ревности ***. А от m-me *** лежит письмо. «Оне» правы все, потому что во мне есть притягательная сила, хотя, может быть, я догораю.
4 июня 1917 г.
Громовое ура на Неве. Разговор с Любой о «Новой жизни». Вихрь мыслей и чувств – до слез, до этой постоянной боли в спине.
Придумали еще мы, «простые люди», прощать или не прощать старому графу (Фредериксу) его ногти, то, что он «ни в чем не виноват». Это так просто не прощается. «Эй ты, граф, ходи только до сих пор». «Только четыре шага».
Все-таки я сделал сегодня свои 20 страниц Белецкого. В перерывах был с моей Любой, которая никуда не уходила. Вечером я отвез Любу на вокзал, посадил в вагон; даже подробностей не забуду. Как хорошо.
Ночью бледная Дельмас дала мне на улице три розы, взятые ею с концерта (черноморского флота), где она пела и продавала цветы…
10 июня 1917 г.
А спину с утра опять колет и ломит. Сладостная старость близка.
18 июня 1917 г.
В отчете комиссии следует обойтись без анекдотов; но использовать тот богатый литературный материал, который дают, именно стенограммы и письменные показания, можно. Такова моя мысль.
После революции, в неспокойные дни, Блок приезжал из Царского, где все еще было тихо, обалдевал от выстрелов, и волокся к нам пешком часов 5, заваливаясь под заборы, в снег, от выстрелов. Опять вижу его танцующую походку, изумленно-скошенные глаза, гомерические речи и вскрики: «Да, да, да, теперь русский флаг будет красный флаг. Правда, надо, чтобы был красный?» Блок в защитке шагает взволнованно по комнате. Помнится, как он ходит непривычно быстро по моему ковру и повторяет взволнованно: «Как же ему теперь русскому народу лучше послужить?» Лицо у него было непросветленное, мгновениями потерянное и недоуменное. Почему-то вдруг вспомнилось взволнованное лицо Блока, только более молодое и светлое, говорящего: «Как же его Митьку воспитывать?» Может быть, и тут для Блока приоткрылась дверь надежды?
19 июня 1917 г.
«Нервы» оправдались отчасти. Когда я вечером вышел на улицу, оказалось, что началось наступление, наши прорвали фронт и взяли 9000 пленных, а «Новое Время», рот которого до сих пор не зажат (страшное русское добродушие!), обливает в своей вечерке русские войска грязью своих похвал. Обливает Керенского помоями своего восхищения. Утица возбуждена немного. В первый раз за время революции появились какие-то верховые солдаты, с красными шнурками, осаживающие кучки людей крупом лошади.
Раз, летом, встречаемся на Петербургской стороне. Быстро расходимся. Слышу из уст его фразу: «Мир, мир, только бы мир! теперь готов я был бы на всякий мир, на самый похабный»…
23 июня 1917 г.