После ужина и вечерней молитвы мы коротали время у камина. Луи играл с собакой на полу, мы с матерью сидели в больших удобных креслах. Разговор был непринужденным. Разгулявшийся снаружи ветер на все лады завывал в дымоходе. Мы уютно сидели перед пляшущим пламенем, в котором время от времени взрывались головешки, испуская в дымоход пучки искр; на каминной полке стоял чайник с горячим чаем. Мать отключила движок сразу после ужина, и единственным источником света было теперь вкрадчивое мерцание пламени. День с его суровой зимней требовательностью отхлынул, как море, оставив нас в тишине и покое. Все наши распри казались сейчас пустячными.
Чуть позже Луи, выбрав несколько журналов, чтобы посмотреть перед сном, отправился наверх; мы с матерью остались вдвоем. Она вязала. Даже в минуты отдыха ей надо было чем-то занять руки. Мы сидели молча, лишь изредка перебрасываясь ничего не значащими фразами, да время от времени рычала собака.
В голубовато-красном пламени камина передо мной всплывало лицо отца, пожелтевшее и сморщенное. Таким я видел отца, когда в последний раз навещал его во время болезни: в старой вязаной кепочке на облысевшей голове, с непропорционально большим носом, выдававшимся как клюв на усохшем лице, с ввалившимися глазами. Я заходил к нему в комнату раза два в день и, исполняя долг, сидел с ним по нескольку минут. Говорить нам было уже не о чем. По ночам возле него попеременно дежурили мать и Элиза. Мать, несмотря на усталость, весьма неохотно уступала Элизе место у постели отца. Но однажды ночью отец, отослав обеих женщин, потребовал, чтобы возле него остался только я. Я провел ночь в кресле, большую часть в полусне, лишь иногда выходя, чтобы освежиться или пропустить рюмку. Отец, казалось, спал, но, когда я вставал, открывал глаза. Порой он что-то пытался сказать резким свистящим шепотом, но все звучало несвязно и даже бессмысленно. И вот часа в три утра у него наступило неожиданное просветление, впервые за ночь я без труда понимал его медленную речь.
— Это ты, Мартин?
— Да, я все время с тобой. Не волнуйся. Спи.
— Я не хочу спать. Скоро у меня будет достаточно времени, чтобы выспаться.
— Ты боишься, отец?
— Нет, не боюсь. — Долгая пауза. — Не боюсь. Я обрел покой. — Снова пауза. — Мне просто грустно. Как жаль.
— Чего?
— Всего. Из меня ничего не вышло, Мартин.
— Это не так, отец.
Я хотел утешить и подбодрить его. Однако он настаивал, устало, но упрямо.
— Нечего отрицать. Когда стоишь у этой черты, надо быть честным. Из меня ничего не вышло, это так. Во всех отношениях.
Мне хотелось взять его за руку, но что-то меня удержало.
— Был только тот короткий период во время войны, ты знаешь, Мартин. Всего несколько месяцев. Когда мне казалось, когда я чувствовал, что из меня что-то получается. Но потом я струсил. Да, именно так. Просто струсил. Я мог лишиться работы. У меня была жена и маленькие дети. И я отстранился. Я был трусом.
— Все это в прошлом, отец.
— Это никогда не бывает в прошлом. Об этом я и хотел потолковать с тобой. Но я так устал.
Я подал ему воды. Казалось, он забыл, о чем только что говорил. Но через некоторое время вернулся к той же теме:
— Теперь твой ход. Я свой проиграл.
— Не беспокойся, отец, я…
— Ты должен пробиться, Мартин. Я хочу, чтобы тебе это удалось. И ради меня тоже.
— Так и будет, отец, — сказал я, не представляя даже, о чем именно он говорит.
— Ты знаешь, когда я окажусь там, господь призовет меня к ответу. Я не хочу молить о милосердии. Но есть один грех, которого он мне никогда не простит.
Я приготовился выслушать предсмертное покаяние, понятия не имея, в чем заключается этот грех, но полагая, что он в любом случае тяжек.
После долгой паузы он наконец выдавил из себя:
— Я не был истинным африканером, Мартин. Из меня ничего не вышло. Я бросил свой народ в беде.
— Но что ты сделал, отец?
— Ничего. В том-то и дело. Я ничего не сделал.
Последовала еще одна долгая пауза. Я решил, что он уже заснул, но он вдруг снова заговорил:
— И я воспротивился своему предназначению. Когда мне пришлось заняться фермой, я в душе воспротивился и этому.
— Каждый человек имеет право распоряжаться своей жизнью.
— Нет, Мартин. Нами распоряжается история. А через историю нам демонстрирует свою волю господь. — Он протянул руку, словно хотел коснуться меня, но рука упала. — Как бы ни сложилась дальше твоя жизнь, Мартин, не бросай эту ферму. Она наша. Она наш грех и наше покаяние. Ты должен поклясться мне.
— Клянусь, отец.
В конце концов, нас никто не слышал, а в его мыслях уже не было прежней ясности.