Ночью разразилась одна из обычных для здешних мест гроз: небо над фермой пламенело и грохотало, ветер с корнями вырывал деревья, земля содрогалась, бешеные потоки бурой воды сбегали вниз по холмам. Утром гроза прекратилась, лишь ветер продолжал неистовствовать. Я выскользнул из дому на разведку. Русло ручья было завалено камнями, обломками скал, вывороченными деревьями. Ни алтаря, ни ножа я, конечно, не нашел.
Я так и остался в тревожной неуверенности: услышал ли бог мою молитву и принял ли мою жертву, хотя и не так, как мне хотелось бы, а собственным, непостижимым способом. Или он обрушил свой гнев на меня и мой алтарь, как поступил когда-то с Каином? Или он был здесь вообще ни при чем — может, буря разразилась сама по себе? Или же любовь и гнев настолько сродни между собой, что я просто не в силах различить их?
Лишь одно я знал наверняка: никогда более моя вера не будет столь трепетна и огненна, как в тот день. Словно потом во мне иссяк какой-то источник. И думая сейчас об этом, я понимаю: что-то непоправимо изменилось на пути от тогдашнего мальчика к сегодняшнему мужчине. Где-то я потерял дикарскую невинность. Где и когда? И была ли эта потеря неизбежной?
Первая призрачная заря уже брезжила в окнах. Кричали петухи. В комнате матери снова заплакал ребенок, она принялась успокаивать его. Я встал и налил себе воды из глиняного кувшина, стоявшего на умывальнике. Стакан звякнул о горлышко кувшина.
— Ты тоже не спишь? — спросил Луи.
Я обернулся, но не смог разглядеть его в темноте.
— А я думал, ты спишь.
— Нет, не могу.
— Скверная история, верно?
— Какая она была красавица, отец!
Под покровом тьмы согласиться было легче.
— Да. Просто потрясающая.
Было очень холодно, и я опять забрался в постель. Меня почему-то разозлило, что Луи тоже нашел ее красивой. Но мое нынешнее раздражение отличалось от того чувства, что я испытал в день рождения Ильзы у бассейна или когда стоял в толпе, криками подстрекавшей сидящего на карнизе человека.
Непонятно, почему я вдруг вспомнил, как однажды Луи — ему было тогда лет пять или шесть — прибежал домой из сада с растрепавшимися волосами и закричал: «Папа, папа, знаешь что?» — «Что?» — «Я стоял у дерева. У груши. И вдруг услышал, как стучит мое сердце!» Он тоже изменился с тех пор. И не желал говорить об этом. Но может быть, сейчас, в интимной темноте, он сбросит наконец свой панцирь?
— Ты, наверное, порядком насмотрелся на мертвецов в Анголе? — сказал я, стараясь, чтобы это прозвучало как можно небрежней.
Он ответил не сразу. Я, признаться, уже отчаялся услышать ответ, как вдруг он сказал:
— Да, до фига. Но едва ли это имеет значение. Пока не видел трупы, думаешь, что это страшное зрелище. А потом видишь и понимаешь, что самое обыкновенное. Довольно банальное. — Он помолчал. — Вот чего я действительно не понимаю. Почему все выглядит таким обыкновенным?
— Ты сильно переменился, — сказал я.
— Конечно. — В его голосе вновь послышались горькие отчужденные нотки. — Ведь не зря же говорят, что война делает человека мужчиной.
— А что там на самом деле произошло?
— Трудно сказать. Что-то вроде крещения. Или посвящения. Или что-то такое.
— Женщины?
Он нервно засмеялся:
— Какой ты викторианец, отец… Неужели ты не можешь вообразить ничего, кроме сексуального посвящения?
Я не ответил. Разговор балансировал на такой грани, что я боялся подталкивать его.
Но он снова заговорил:
— Женщины, конечно, тоже. — И после долгой паузы, словно желая сначала хорошенько все продумать, продолжал: — В тот день мы вошли в Са-да-Бандейра. Мы ехали двадцать часов без остановки. Перед нами уже поработали, так что настоящей опасности не было. Только случайная мина или снайпер. Мы въехали в какую-то деревушку. От нее почти ничего не осталось, все разнесли в щепки. Мы устроились в полуразрушенном здании муниципалитета. Кругом были разбросаны бумаги, разодранные папки, вещи, все вверх дном. Мы трупами валились на пол и засыпали. Ночью послышался какой-то шум. Это чернокожие солдаты из унитовцев приволокли женщину. Молодую португалочку. Ей было не больше четырнадцати. Я слышал, как кто-то сказал, что ее поймали, когда она со своим семейством пыталась удрать из Луанды. Мы в те дни повсюду наталкивались на беженцев. Она не плакала и не кричала. Даже не просила, чтобы ее не трогали. По-моему, она немного свихнулась. Ее глаза все время были широко раскрыты. Она, кажется, даже не моргала. Они пустили ее по кругу. На ней не было ничего, только обрывок воротничка на шее. И маленький золотой крестик между грудей. Жалкие такие груди, меньше яблока. Ляжки у нее были запачканы кровью, не слишком сильно, так, чуть-чуть.
— Ну и что? — спросил я, когда он опять надолго погрузился в молчание.
— Знаешь, отец, мне хотелось снять что-нибудь с себя и прикрыть ее. Но что толку? Когда столько позади, уже больше ни о чем не думаешь.
— Вероятно, это необходимо, чтобы выжить, — мягко сказал я.
— К черту, — продолжал он, словно не слыша, — какая она была кроха без платья. Некоторые кажутся такими крепкими, а снимешь с них платье… но эта малышка, о господи!