Читаем Суровая путина полностью

Словно торопясь наверстать упущенное и заглушить в себе проблески раскаяния и жалости, Сидельников принялся сокрушать убогую домашнюю утварь: рубил шашкой столы и деревянные кровати, сек глиняную дешевую посуду, превращая в груду черепков чашки и кувшины, вспарывал подушки, окутываясь пухом. В заключение с остервенением изрубил шашкой маленькие оконца, когда-то призывно светившие из тьмы возвращавшемуся с рыбной ловли хозяину.

Когда разрушать было нечего, Сидельников, схватив за косу, выволок из хаты пришедшую в сознание Липу, отвел ее к Савелию Шишкину, заранее предупредив:

— Попробуешь убечь — предам смерти.

И Липа, избитая, окровавленная, спотыкаясь, закрыв лицо руками, вошла в чужой двор, как в могилу.

Как огромный сухой костер, запылала хата Анисима Карнаухова. Сидельников поджег ее сразу с двух углов. Смеркалось. Пламя быстро поднялось к небу, багрово осветив улицу, сожрало камышовую крышу в четверть часа. На окружающие, облитые белым цветом вишневые сады огненными пчелами осыпались искры. Река отсвечивала так, точно не вода текла в ней, а кровь. Смолистая удушливая гарь разносилась по хутору. Но не звонил набат, ни один человек не прибежал тушить пожар.

И только прасол Осип Васильевич стоял на крыльце, смотрел на огромное, увядающее во тьме пламя и набожно вздыхал…

Руками предателей немцы творили кровавую расправу.

До полуночи не смолкали над хутором вопли, детский плач, глухая дробь конских копыт.

Дмитрий Автономов все еще рыскал по хутору со своим отрядом. Человек двадцать арестованных уже сидели в атаманской кордегардии, но список был далеко не исчерпан.

Все, кто не ушел с карнауховской ватагой, были выпороты шомполами тут же, возле своих хат, на глазах жен и детей, и посажены в кордегардию. Впервые задумался Васька Спиридонов, отказавшийся уходить с партизанами, над словами Анисима.

Далеко за хутором быстрым солдатским шагом шла Федора Карнаухова. На руках ее, наплакавшись до хрипоты, спал маленький Егорка. Прижимая его к себе, Федора шла все быстрее, минуя дороги, прямо через залитые полой водой грядины и канавы к хутору Мержановскому. Босая, с взлохмаченными седыми волосами и сверкающими глазами, она, казалось, потеряла рассудок. За ней еле поспевала Варюшка.

Иногда Федора оглядывалась на страшное зарево, и тогда Варюшка слышала, как вырывался из груди матери глухой стон.

Варюшка жалобно всхлипывала.

— Маманя, они спалили нашу хату. Где же мы теперь будем жить?

— Ничего, детка… Не бойся… — утешала Федора девушку. — На Мержановском есть добрые люди. Они приютят нас. Идем скорей.

И мать с дочерью, оступаясь и разбрызгивая по-весеннему студеную воду, шли быстрее. Иногда встречались места, хранившие под водой в молодой поросли острые камышовые спичаки. Они впивались в Федорины ступни, как железные гвозди. Но Федора не ощущала боли. Вся боль, казалось, вместилась в ее сердце, но глаза были сухи. В горестные минуты жизни она привыкла обращаться с немногословными молитвами к богу, но теперь она не могла молиться: жестокость человека, сына священника, у которого ей приходилось бывать на исповеди, вытравила в ней веру в божеское милосердие, наполнила душу ожесточением и ненавистью.

Новые мысли кружились в сознании Федоры. Ей хотелось уйти туда, куда ушел сын, делать то, что делал он, заслонить его и его товарищей своей материнской грудью, утешать их в трудные минуты, омывать и заживлять их раны. Но они были далеко — ее сын и все, кто ушел с ним… И только как живое напоминание об Анисиме, как горячий кусочек его сердца, оставался на ее руках маленький Егорка. Его нужно было спасти во что бы то ни стало, унести подальше от жестокости людей, чтобы дожил он до тех светлых дней, о которых так любил говорить Анисим и его товарищи…

Федора добралась до хутора Мержановского, когда еще стояла глубокая ночь. Израненные ноги ее подламывались и сочились кровью. Опасаясь натолкнуться на немецкие дозоры, Федора и Варюшка прошли песчаным сыпучим берегом к хате Федора Приймы.

Прийма встретил Федору с обычным радушием. Вся семья окружила беглецов, расспрашивая о случившемся. Жена Приймы сокрушенно охала, совала Федоре сухую юбку, теплые шерстяные чулки.

— Одевайся, боляка, грейся. Спалылы, кажешь, хату? Ну, и хай ей грэць… [41]Вернется сын, другую построит, — успокаивала она. — Злоба недолго жить буде, боляка моя.

Один из сыновей Приймы уж растапливал печь; другой, краснощекий и голубоглазый, с добродушным лицом, высунув из-за припечки голову, с участием слушал страшный рассказ о налете карательного отряда. Сам хозяин топтался по хате, размахивая руками, бодрил шуткой:

— Нехай палють, колысь и их будем палыть. Нас спалють на копийку, их будем на катернику. Оце ж, сукины сыны, яки лыхи! Таких лыхих ще зроду не було. Были юнкеря, были кадеты, якись калединцы, кат их разберэ, а це, мабуть, от самого чорта рога.

Накормив Федору и Варюшку ухой с житным пахучим хлебом, добрая женщина уложила их на теплую печь. Егорку запеленала в сухие, вынутые со дна огромного сундука пеленки, стала баюкать, прижимая к высокой груди.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже