Не спал и главный виновник бунта, Панфил Шкоркин, всю ночь ждал — придут полицейские и снова погонят в тюрьму.
Казак-фронтовик Павел Чекусов, первый поднявший рыбацких жен на бунт, несколько долгих, томительных часов просидел в сарае, зарывшись в сено, а к полуночи тихонько пробрался в хату, простился с семьей. Прихватив свой фронтовой мешок, — в него положила плачущая жена зачерствелые лепешки, — выбрался левадами за хутор.
Ночь была темной, только смутно серел под ногами снег. Тревожно лаяли по дворам собаки. Займищами, обходя дороги, направился Чекусов на заброшенный в камыш хутор Обуховку. Там спрятался у родственника-казака, а потом дни и ночи проводил в камыше, греясь около костров, и только изредка в глухие ночные часы наведывался в хутор повидать ребятишек и жену.
Так стал фронтовик, георгиевский кавалер Чекусов дезертиром.
А Панфила Шкоркина на другой же день вызвали к атаману.
Хрисанф Баранов, пятый год бессменно державший насеку, сидел рядом с заседателем, поглаживая аккуратно подстриженную каштановую, слегка седеющую бородку, вежливо спрашивал:
— Чем занимаешься, Шкоркин?
— Почти ничем. Рыбалки-суседи помогают да сетки латаю, тем и живу, — отвечал Панфил.
Старался он стоять перед атаманом на вытяжку, опираясь на костыль… левая нога в коленке изогнута, неловко отставлена в сторону.
Дырявые сапоги грязнили чистый пол талым снежком.
Кумсков нервно зевнул, шелестя бумагами, раздраженно засопел.
— Это ты бунтовал баб? — сдвигая рыжеватые брови, спросил он.
— Они сами взбунтовались.
— А знаешь ли ты, что тебе нельзя заниматься рыболовством во всей гирловой зоне в течение пяти, лет?
— Теперь знаю.
— А как же ты отправился восьмого января на ловлю и ставил собственные сети в Песчаном куге?
— Я не от себя ставил. Дело, ваша благородия, вот как произошло…
— Мне не нужно знать, как это произошло! — вскипел заседатель. — Казак рыболовной охраны Терентий Фролов захватил тебя на месте лова. По показанию солдатки Лукерьи Ченцовой, у тебя были обнаружены испольные сетки с Федорой Карнауховой, сын которой осужден на каторгу за убийство двух казаков.
— Это чистая брехня! — стукнул костылем Панфил.
Брови заседателя полезли вверх.
— Ты, может, скажешь, что не был в ватаге Анисима Карнаухова? — возмущенно вставил атаман и погладил смугловатой ладонью бородку.
Панфил попик головой.
— Скажи, Шкоркин, — снова тихо приступил к допросу атаман, — давно писал ты письмо Анисиму Карнаухову и недвиговскому жителю Якову Малахову?
— Не писал я. Я — малограмотный.
— А с Павлом Чекусовым состоишь в знакомстве?
— С кем ты ведешь разговоры по вечерам у себя в хате? — дополнил вопрос атамана Кумсков.
Панфил силился припомнить, с кем он вел разговоры, отыскать в них преступное, противозаконное — и не находил. Вечерами и по воскресеньям собирались в Панфиловой хате Илья Спиридонов, Иван Землянухин, вернувшиеся с фронта раненые Максим Чеборцов и казак Павел Чекусов. Играли в карты, говорили о войне, о непорядках в хуторе, о том, кому живется хорошо, а кому — худо, вот и все.
«Сказать об этом или нет? Не скажу», — решил Панфил и упрямо взглянул в утомленные глаза заседателя.
Тот что-то записал, обернулся к атаману.
— Я думаю, мы препроводим его в станицу, а там пусть поступают с ним как хотят. Осточертело валандаться с этим подозрительным сбродом. Запишите, Хрисанф Савельевич: «Панфил Шкоркин, иногородний, сорока двух лет, отбывший наказание в Харьковском централе, отвечать на предъявленные ему вопросы отказался. Обвинение в нарушении приговора казачьего станичного сбора в незаконном рыбальстве считать доказанным…»
— Мы можем пока оставить его в хуторе, — криво усмехнулся Баранов.
Кумсков слушал, морщась, подрагивая усами.
— Нет, нет, — замахал он руками, — в хуторе оставлять нельзя! Сейчас же препроводите в станицу.
В оттепельный пасмурный день в половине февраля, когда особенно остро пахло талым снегом, к Федоре пришла Аристархова Липа. На порыжелых сапогах принесла смешанную со снегом грязь, примерзшие блестки льдинок — след пройденных вброд, взломанных недавней низовкой окрайниц.
Робко просунувшись в дверь, Липа положила на стол завернутый и полотенце темный каравай хлеба, тихонько поздоровалась.
Федора встретила ее с радостной живостью:
— Садись, голубонька, отдыхай, а я тебе чайку согрею.
Липа присела на табуретку у тусклого оконца, не снимая шали. Из-под надвинутого на лоб платка теплились кроткие опечаленные глаза.
— Давненько не заходила, Липонька, — сказала Федора.
— Все некогда, тетя. Зашла вот проведать…
— Живешь-то как?
Липа скорбно вздохнула:
— Не приведи бог! Одна вот мыкаюсь. Про мужа уже с полгода ничего не слыхать. Писал раньше, будто ихний казачий полк перегнали на новые позиции под город Минск, после того — как в воду канул.
Федора сочувственно покачала головой и вдруг по-матерински ласково улыбнулась.
— А я тебя привыкла своей невестушкой считать. Часто вспоминаю — и думаю — не довелось Анисе тебя просватать. А я уж так хотела, чтобы взял он тебя. Так хотела…