Серебров сбросил плащ, обнял Веру. Она не оттолкнула его, только отодвинулась к стене. Он погладил ее по щеке и вдруг понял, что щека у нее мокрая.
— Ты плачешь, Верочка? Что с тобой?
Она не ответила, она вдруг судорожно ткнулась головой в его грудь.
— Гарик, Гаренька, — простонала она, и столько боли, тоски и любви было в этом стоне ли, вздохе ли, что Серебров задохнулся от охватившего его ответного чувства. Он стал целовать ее мокрое от слез лицо, шею.
— Милая Верочка, я измучил тебя. Прости, — бормотал он, вдруг до боли остро ощутив, что Вера единственная из всех, кто действительно по-настоящему, давно и самоотреченно, терпеливо любит его, а он вот мучил ее.
Он вернулся на свое место, когда уже заурчал в церкви, приспособленной под мастерскую, трактор. Серебров был удивлен и тронут безбоязненностью Веры. При ее-то застенчивости и щепетильности пойти на такое! И только по тому, что наутро ни свет ни заря она ушла в школу, не дождавшись его, он понял, чего ей стоила ночь, как она мучается стыдом, а может быть, и раскаянием.
Серебров поднялся, побрился и стал собираться. Прежде чем уехать из Ильинского в Лопыши, надо было как-то увидеть Веру. Пусть она не волнуется, все у них будет хорошо.
Ирина Федоровна, заглянув в комнату, улыбнулась ему и сказала, что Вера ушла раньше, чтобы проверить, как дежурят по школе ребята, а она, Ирина Федоровна, уже обо всем позаботилась: готов чай и поджарена картошка.
Серебров завтракать отказался. Забредая в лужи, он пошел к школе, мысленно твердя, что обязательно должен увидеть Веру. Надо, надо успокоить ее, сказать, что она очень хорошая, что он ее любит и пусть она ничего не боится.
Окна школы уже светились, но уроки еще не начались. Около высокого старинного крыльца Серебров разнял двух малышей, которые сводили счеты, пустив в ход мешки с тапками. Затем он поднялся по стертым ступеням крыльца, зашел в коридор. Вера шла навстречу ему со стопкой тетрадей. Лицо у нее было бледное, подглазицы припухли. Она смотрела в выщербленный каблуками многих поколений учеников дощатый пол и молчала. И Серебров вдруг смешался. Ему показался неуместным его приход. И он всего лишь сказал ей, что едет теперь в Лопыши.
— Всего доброго, — эхом донесся ее голос.
Вдруг его оглушил звонок. Вера сказала еще что-то неслышное и пошла по коридору дальше.
«Да разве я это должен был говорить? Ах, какой я пошляк и трус», — неуклюже выбираясь из встречной толпы ребятишек, валивших в школу, ругал он себя.
С чувством вины за свою утреннюю отчужденность и холодность он вернулся из Лопышей и, как прошлой ночью, еле слышно постучал к ней. Она еще не спала. Сидела над тетрадями у стола.
— Зачем ты приехал? — с испугом спросила она, и в ее лице отразились радость и мука.
— Я не мог — растерянно и виновато проговорил он. — Я не могу без тебя.
Она стояла около стола, обрывала край аккуратно пришпиленной канцелярскими кнопками зеленой бумаги. Его слова отражались на ее лице смущением и радостью. Счастливый и виноватый взгляд бродил по стене.
Ночной спор
Николай Филиппович Огородов производил впечатление компанейского, добросердечного человека. Но Серебров после злополучной борьбы, когда он невзначай уронил Огородова на землю в дворике Соколовского дома, подозревал в Николае Филипповиче какую-то неискренность. Слышалась она и в смехе, и в преувеличенной радости, которую изображал Огородов при встречах. Сереброву казалось, что таится какая-то настороженная, запрятанная в глубине злость в слегка прищуренных холодных глазах председателя райисполкома, в рыбьем складе его губ.