Я не успеваю договорить – так и стою с открытым ртом, потому что Валентина Ивановна вдруг начинает смеяться. Она смеется, а я стою с открытым ртом и смотрю на Валентину Ивановну. Я уже понял, в чем дело – дело в «товарище». Лично у меня это совковое обращение ничего, кроме раздражения и злости, не вызывает, но приходится признать: и раздражение, и злость не являются выражением высоких человеческих качеств, иное дело – смех…
Я смотрю на Валентину Ивановну и сам улыбаюсь и радуюсь за нее – счастливы люди, которые умеют так смеяться, так хохотать, как Пушкин, по свидетельству современников, хохотал.
– Товарищ… Ой, мамочки, не могу, товарищ… – Валентина Ивановна пытается сквозь смех выговорить фамилию мужа, пытается – и ничего у нее не получается! Я перевожу взгляд на Писигина, уверенный в том, что он, если и не смеется, то, по крайней мере, улыбается, и обнаруживаю картину диаметрально противоположную, и почти сразу Валентина Ивановна обрывает свой смех, потому что тоже обнаруживает ту же диаметрально противоположную картину: у Писигина белое бескровное лицо, синие губы и черные ямки закрытых глаз – ему ПЛОХО. Сердце? Спазм? Я врач. (Хотя и ветеринар.)
– Миленький, – говорит вдруг Валентина Ивановна, тихо, нежно и виновато. – Миленький, миленький… – И целует его в лоб – бережно, с какой-то даже опаской. (Так целуют покойников?) И тут, старик, на моих глазах происходит чудо: словно мертвая царевна, Писигин оживает: лицо его розовеет, губы светлеют, глаза открываются.
– Миленький, миленький, миленький, – продолжает повторять Валентина Ивановна нежно и виновато, очень виновато, хотя, убей меня – не понимаю, в чем ее вина? (Как мама меня учила: «Если над тобой смеются, сам смейся громче всех», но, видно, его никто этому не учил.) А Валентина Ивановна стоит рядом с ним (она выше его, не как Женька выше меня, но тоже – выше) и собирает с его плеч и сдувает невидимые, несуществующие пылинки. Очарованный этой удивительной картиной, я вспоминаю, когда последний раз Женька сдувала с меня пылинки, вспоминаю и вспомнить не могу, и от этого мне становится грустно, и тут же вспоминаю, что и не нюхала Женька меня уже много-много лет, и от этого становится еще грустнее…
– ТУК! ТУК! ТУК!
Я сразу понимаю – кто, шаги Харона возвращают меня в реальность. (Пожалуй, это самая большая загадка во всей этой истории, которая сплошь состоит из загадок.) По своему обыкновению, Харон в кабинет не входит, а лишь всовывается к нам до половины, свою нижнюю часть оставляя за дверью, открывает рот, и, пожалуйста, еще одна загадка, но – стоп! – этому предшествовала следующая картина: когда Харон – «ТУК! ТУК! ТУК!» – шел по коридору, Валентина Ивановна отскочила вдруг от Писигина, поправляя на ходу волосы и придавая своему лицу строгое, деловое выражение, выражая произошедшее одним словом, Валентина Ивановна от Писигина –
– Тебе чего, Вань? – спрашивает его Валентина Ивановна
– Так тебе чего, Вань? – повторяет свой вопрос Валентина Ивановна и улыбается. В ответ Харон закидывает назад голову (шея цыплячья, детская совсем), вскидывает длинный и острый подбородок и громко
– Ва-ал!
И во второй раз:
– Ва-ал!
И в третий то же самое:
– Ва-ал!
Ты, наверное, вспомнил твоих любимых Ильфа и Петрова: «Ваал и Молох капитализма»? Нет, старик, все гораздо проще: наш Харон – заика, и его «Ваал» – всего лишь неудачная попытка назвать имя Валентины Ивановны. Она понимает это раньше меня и приходит ему на помощь:
– Валентина Ивановна.
Курьер смотрит благодарно и мотает головой, подтверждая, что именно ее имя он и пытался выговорить, а дальше продолжает уже без малейшей запинки – такая редкая форма заикания.