У него было широкое как бы непропеченое лицо, толстые губы, бесцветные глаза и русые, как носили их когда-то, зачесанные назад, но падающие на лоб волосы. Он был в сером мешковатом костюме, немодной белой сорочке, и галстук, похоже, никогда не носил. Во всем его виде, в этой несовременной прическе и принципиальном отсутствии галстука было что-то в хорошем смысле провинциальное, изрядно, однако, подпорченное столичной жизнью, шальными деньгами и царящими в те времена в журналистике нравами. Прочитав еще в школе известный рассказ Чехова, подражая своему полному тезке Ваньке Жукову, он тоже решил писать, и писал, и был известен в своем захолустье, и, скорее всего, был там приличным человеком, здесь же он выглядел так, как если бы поэт-песенник из степного Оренбуржья сочинял куплеты для музыкального театра «Шалом», притом что никто не заставляет его это делать, просто там хорошо платят и девчонки озорные.
– К Ку-ульману? – заговорил он, многозначительно растягивая слова и осуждающе покачивая головой. – Э-эхэ-хэ, а еще русский человек!
– Жуков, антисемит несчастный, тебе нельзя больше пить, – остановила коллегу Катя и вновь взглянула на тебя тем же презрительным, насмешливым взглядом.
– А Кульмана здесь нет…
– Ни Кульмана, ни Мульмана, ни Рабиновича!
«Так вот, вот вы какие, Катя Целовальникова и Иван Жуков», – с растерянной улыбкой думал ты, глядя на тех, кто последние полгода травил тебя в своих газетах, втаптывал в грязь, поливал помоями, смешивал с дерьмом, из-за чего ты чуть не лишил себя однажды единственной бесценной жизни. Теперь ты все про них понимал, и они не вызывали у тебя ни обиды, ни ненависти, ни даже презрения, а одно лишь усталое сочувствие, и это была нормальная реакция нормального человека при виде чужой ущербности.
– Я скажу, где Кульман, если вы скажете ему, что я первая… – неожиданно кокетливо заговорила Катя, впрочем, кокетство это предназначалось не тебе.
– Ты? – отозвался на него Жуков, словно медвежьи лапы, вздымая над ее головой свои ручищи.
– Да, я первая написала: «Золоторотов – московский Чикатило», это мой бренд!
– Я – первый! Мой!
Жуков опустил руки, сцепив ладони на жалкой шейке Кати, и та вновь завопила, изображая страдание, которое на самом деле было удовольствием от редкого в ее жизни прикосновения мужчины:
– Помогите! Хелп! Хелп!
Нет, в твоей помощи тут не нуждались, ты им был не нужен, они о тебе забыли.
– Я – первый!
– Нет, я!
– Я!
– Я!
Несчастные – они спорили о том, кто первый солгал.
Это может показаться странным, но общение с людьми, одно существование которых, их взгляд на мир, поступки, слова – письменные и устные, если не могли опровергнуть обретенное тобой знание, то, наверное, должны были смазать его и даже, может быть, поколебать, однако этого не случилось, наоборот – оно еще больше выросло и окрепло, рождая естественное желание с кем-нибудь своим знанием поделиться, тем более после того, как не удалось поделиться им с Юлием Кульманом.
Почему-то была уверенность, что такой человек появится, вот-вот появится, и он действительно появился…
…Лифт остановился на первом этаже, стальные двери беззвучно раздвинулись. Напротив стоял в ожидании лифта человек. Ты смотрел на него открыто и радостно, а он в ответ взглянул удивленно, ведь вы не были знакомы.
– Вы выходите? – спросил он.
– Нет, – ответил ты, не в силах сдержать радостную улыбку.
И он вошел и стал напротив.
Это был священник, самый настоящий священник в черном священническом облачении в пол, пошитом из плотной и красивой шерстяной ткани с черным же шелковым узором на воротнике-стоечке – несомненный священник, правда, без креста на груди, называемого, между прочим, наперсным.
Он нисколько не походил на тех православных «батьков», которые приходили к вам в общую – грузных, нервных, бестолковых, – орудуя богом, как дубиной, размахивая ею вокруг себя, не приближая, а отгоняя, они несли какую-то высокопарную невнятицу, которая им самим была непонятна, а в конце – прочувствованную чушь про евреев, которые хотят погубить Россию, и про православных русских, которые непременно ее спасут, – чушь, которую не только ты, но и твои менее чувствительные в этих вопросах сокамерники слышать не могли, нет, этот был другой, совсем другой, в его больших темных глазах светился терпеливый, приправленный иронией интеллект.
«Вот! – подумал ты восторженно. – Вот, только священника мне не хватало!»
В самом деле – только священника мне, то есть, извиняюсь, тебе не хватало! При виде человека, к которому твое новое главное последнее знание имело самое непосредственное отношение, оно предельно возбудилось, начав тыкаться в душе, как купленный и принесенный с базара поросенок в мешке. Кто, как не священник, мог оценить и разделить твое знание, как делят дружескую вечернюю трапезу, в самом деле – кто?!
Да никто!
Никто, кроме него…
У него был гладкий, высокий лоб с темными не очень длинными волосами на прямой пробор, чистое лицо и аккуратная бородка вокруг рта.
Коротко и кротко глянув на тебя, он спросил негромко:
– Вам какой этаж?