Читаем Свечка. Том 2 полностью

И, чтобы не смотреть в его глаза, ты опустил взгляд.

Лапы у него были сорок пятого размера, наверняка, если не больше, не лапы – ласты в банных резиновых шлепках. Обнажая жилистые щиколотки, начинались или кончались, смотря откуда считать, штаны – разболтанные синтетические треники, из каких не вылезают девять десятых находящихся под следствием и на этапе. За штанами шел вышеупомянутый, явно с чужого плеча, пиджак. Возможно, в нем ходил отставной военный, причем никак не ниже полковника, а то и генерал – дорогого редкого ныне бостона в елочку, и на его широких бортах остались дырочки от орденов и отметины от медалей. Пиджак был велик, но из-за длины рук рукава выглядели коротковато, из них вылезали, свисая, штыковые лопаты ладоней, насаженные на подобающие размеру черенки запястий – их было там как будто по два, сложенных один к одному, обтянутых жесткой в рыжих волосинах кожей.

Под пиджаком виднелась выцветшая красная майка, самая настоящая майка, какие ныне почти никто уже не носит – их заменили футболки. Из-под ее овального выреза на жилистой костистой шершавой груди вырывались синие и яростные языки татуировки.

Он был сед и лыс – это из-за обширной, почти во всю голову, лысины лоб казался широким, каким на самом деле не был, а был довольно-таки скошенным, седые волосины жестко топорщились лишь над большими, вытянутыми вверх ушами на висках и на затылке.

Челюсти крепкие, хищные, в жесткой стальной щетине, со свежей, сочащейся сукровицей ссадиной на скуле, подбородок вытянут книзу и выдавался вперед – такие подбородки бывают у людей, исполненных насмешливости и ехидства.

Лицо его было словно из камня вырезано, но не из мрамора или гранита, из которых делают памятники и надгробия, а из недолговечного песчаника, изрезанного трещинами событий и страданий. Кажется, в иероглифах его лица, в этой прихотливой геометрии морщин была нарезана вся его прожитая жизнь, но прочитать их могли только двое – он сам и тот, кто их нарезал.

Да, а глаза его были маленькими, спрятанными под выступающими уступами надбровий в седых кустистых бровях, кажется, такие глаза не бывают добрыми, но сейчас они смотрели добро и ласково, так добро и так ласково, как только могли смотреть глаза этого не очень доброго и совсем не ласкового человека.

– Не узнаешь? – спросил он, заискивающе улыбаясь, с неумелым притворством в глухом хриплом голосе.

Он хотел тебе понравиться, он очень хотел понравиться!

– Нет! – торопливо отозвался ты и даже замотал головой по-лошадиному, я бы даже сказал – по-ослиному.

Этого только и ждали.

Притихший, глядящий во все глаза и слушающий во все уши вагонзак взорвался громким злорадным смехом.

– Отец!

– Папаша!

– Папочка!

– Батя!

Старик поежился, продолжая улыбаться и смотреть тем же притворно-ласковым взглядом, но общий смех сделал его жалким, и именно в тот момент ты понял, что называющий тебя своим отцом человек – пожилой, старый, старик.

– Что, дед, не признает? – смеясь вместе со всеми, обратился к нему начкар.

– Погоди, гражданин начальник, – не сводя с тебя все того же взгляда, поднял руку тот. – Я-то его сразу узнал, а разве он может? Он же меня совсем не помнит. Маленький был, ма-аленький… Да погодите вы тоже, – обратился он ко всем смущенно, унимая общий смех.

Смех стал быстро стихать, и в наступившей выжидающей, почти благодушной тишине особенно резко, жестоко, зло, как внезапный удар исподтишка, прозвучал крик с другого конца вагона:

– В жопу тыканный твой сынок!

Это был голос рыжего, который ударил тебя по голове бутылкой с водой, и ты испуганно втянул голову в плечи.

Все растерялись от неожиданности, и только называвший себя твоим отцом словно ждал этого крика, он молодо рванулся туда, но, удержанный конвоиром, остался на месте, усмехнулся, тронул ссадину на скуле и, повернув голову в сторону кричавшего, сам прокричал – громко, грозно, требовательно:

– А ты тыкал его?! Ты его тыкал?! – Судя по издаваемым ею звукам, глотка старика была убойного калибра, не глотка – живая труба, изнаждаченная крепким табачищем, еще более крепким алкоголем, беспрерывными матерными ругательствами, постоянным криком.

– Что молчишь, Городской? – прокричал он насмешливо, скосив на тебя свой ободряющий взгляд.

– А мне и тыкать не надо, я таких по глазам вижу! – распаляя себя, запоздало завопил тот.

– А я по глазам вижу, что ты, волчина, сука позорная, подкумок красноповязочный, сам обоими ногами в чушарне увяз и на других пальцем показываешь! – прокричал старик и, словно собираясь запеть, набрав в легкие воздуха, заругался.

Ах, как же он ругался, как матерился – мастерски, играючи, легко…

И все глаголы, глаголы!

Вкладывал, укладывал, приставлял, имел, поминая людей святых и грешных, лесных зверей и нечистую силу, классиков марксизма и забытых политических деятелей советской поры – даже жалко было, когда он замолчал.

Вагонзак потрясенно затих, осмысливая услышанное.

Колеса одобрительно постукивали.

Молчал, переводя дух, старик.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже