Но Сергей Николаевич не мог этого сделать, испытывая не присущую ему растерянность. Он смотрел на свою нелегкую ношу с сомнением. Ему показалось вдруг, что он ошибся в голом толстяке, что не стоит тот принесенных жертв.
Видимо, под влиянием свежего ветра Серафим вдруг проснулся и, не открывая глаз, высоко и неожиданно красиво запел:
– И-и-же херу-ви-и-имы-ы…
И все сомнения Сергея Николаевича мгновенно улетучились.
Поезд гнался за кем-то невидимым, или за ним кто-то невидимый гнался – прыгнуть с него означало погибнуть, однако и не прыгать было нельзя, и опять же – не так за себя боялся Коромыслов, как за эту розовую тушу.
Положение представлялось безвыходным, и вновь, о чудо, случай пришел на помощь – поезд резко затормозил, колеса зазвенели, высекая из рельсов снопы искр, последний вагон резко дернулся – так резко, что наши беглецы мягко сползли вниз.
Постояв с полминуты, поезд недовольно гуднул, дернулся и продолжил движение – то сорвал стоп-кран один из бандитов в горячке драки за мешок с деньгами, впрочем, что нам уже те бандиты…
Нет смысла объяснять, как нелегко было двум практически незнакомым, совершенно разным людям без документов и денег, имевшим на двоих одни штаны и оказавшимся в ночном сумрачном лесу практически с нуля начинать новую жизнь, но они ее начали.
Окончательно проснувшись утром под елью, лежа на теплом сухом мху в штанах с лампасами и казачьем кителе, глядя на сидящего у костерка в белой полотняной рубахе, трусах и сапогах Коромыслова, Серафим стал отматывать свою жизнь назад, а потом вновь сматывать вперед, возвращаясь ко вчерашнему дню, и, отчетливо все вспомнив, устыдился и заплакал.
Задумчиво глядя в огонь костра, Сергей Николаевич докурил до основания последнюю в жизни сигарету, посмотрел на него и спросил.
– Ты плачешь, Серафим?
– Плачу, – ответил тот и заплакал пуще.
И глядя на него, заплакал Коромыслов.
(Между прочим, Серафим, который всплакнуть любил, видел тогда коромысловские слезы первый и единственный раз в жизни.) Впрочем, длилось это недолго, Сергей Николаевич решительно поднялся, встал лицом на заалевший восток и сказал.
– Вставай, читай утреннее правило.
Выбравшись из лесной чащи, наши странники набрели на деревеньку, от нее двинулись к ближайшей церквушке, там узнали, где находится какой-либо монастырь, и добрались до него.
Монастырек был маленький, неустроенный, из вновь открытых.
Целый год Сергей Николаевич и Серафим послушничали и иночествовали, после чего были пострижены в монахи с редкими именами Мартирий и Мардарий.
Что скрывать, в своей новой предвечной жизни они предпочли бы иметь другие имена: Коромыслов хотел бы называться Петром, и тому имелись как минимум две причины, Серафима вполне устраивало его данное при рождении имя, но постригал молчаливый строгий игумен, недавно приехавший то ли из Америки, то ли из Армении – посмотрел на одного, посмотрел на другого и так решил. А спустя пару месяцев о. Мартирия и о. Мардария перевели во вновь открываемый, знаменитый когда-то Неверский Свято-Ферапонтов мужской монастырь, и что было там, – где в общих чертах, а где весьма подробно, – мы знаем, так что хватит об этом. Давно пора вернуться нам туда, откуда так надолго ушли, чуть было не запутавшись в извивах судеб двух новых русских чернецов – туда, где мы их оставили, а именно в ИТУ 4/12-38, по-простому – в «Ветерок».
Как там у нас было?
Вперед назад?
Ну, тогда – назад вперед?
Вперед!
Глава двадцать первая
На эхе ночь
В ночь с тринадцатого на четырнадцатое ноября одна тысяча девятьсот девяносто девятого года «Ветерок» не спал.
Накануне вечером случилась вдруг редкая для тех мест оттепель, особенно досадная после уже, казалось, устоявшихся морозов. И хотя на календаре еще значилась осень, все давно и привычно вошли в зиму: поутру мужчины влезали в ненавистные кальсоны: женщины бодро натягивали шерстяные рейтузы: толстые зимние шинели и бушлаты застегивались на все пуговицы, а тяжелые нутриевые шубы и драповые пальто с песцовыми воротниками – на незаметные стороннему глазу крючки; когда торжественно, когда иронично, а чаще всего привычно водружались зимние головные уборы – шапки форменные и вольного кроя – норковые и песцовые.
Все были уверены, что так оно и будет до далекой, бесконечно далекой весны, были к этому готовы, и вдруг – на тебе, безо всяких видимых причин, примет, предупреждений в течение какого-нибудь часа все с ног на голову перевернулось: напоминавший манную крупу мелкий жесткий снежок сбился в тяжелые влажные комья, которые вылетали из темноты, прочерчивая в жидком свете фонарей изогнутую траекторию, со всего маху припечатывались к стенам домов, гулко стукались в окна, по-улиточьи сползали по стеклу, оставляя за собой противные склизкие следы, а затем хлестанул злой косой дождина под аккомпанемент глухих раскатов совершенно неуместного в это время года, очень неприятного, тревожащего душу грома, и весь этот природный беспредел сопровождался бешеным с завихрениями ветром – куда ж без него в «Ветерке»…