Челубеев не ответил, промолчал – не станешь, в самом деле, среди ночи рассказывать, как усидели с дядей три поллитры и не заметили.
– А я думала, ты меня позвал…
– Зачем?
– Не знаю …
И села в конце дивана на край и вздохнула, как в прошлый раз.
Что это ты, Свет, развздыхалась?
– Сна ни в одном глазу… А Мартышка дрыхнет как ни в чем не бывало! На спинке лежит, лапки кверху подняла.
Челубеев вспомнил, как неслась его Светлана Васильевна через двор со шваброй наперевес, и хмыкнул:
– После этого дела спится вообще хорошо.
– Не смейся, Марат! А вдруг она забеременеет?
– От кого? От кота? – Челубеев не удержался и прыснул.
– А что, сейчас такое время! Все перепуталось, перемешалось… Поневоле поверишь…
Вот ты и поверила – поневоле! Эх, Светка, Светка…
Спросить бы тебя сейчас прямо, как на допросе: «За кого завтра будешь болеть?»
Точнее, уже сегодня…
Так в слезы ж кинется, и тогда точно не получится уснуть.
Но вот ведь как: убить был готов, как лучше застрелить – примеривался, а сейчас жалко – сидит в ногах, как собачка.
Погладить бы тебя по теплой широкой спинке, да нельзя, – поймешь неправильно.
Раньше он неправильно понимал…
Светка возмущалась, смеялась, когда под ним оказывалась. «Да ты неправильно меня понял!»
Неужели поменялись ролями?
Да нет, рановато еще об этом думать. Завтра, завтра я неправильно тебя пойму, Свет, а сегодня нельзя.
Не могу, не имею права!
Хотя, после этого дела засыпаешь сразу…
Но Юлька за стенкой – услышит. Правда, если совсем по-тихому – не услышит…
Но по-тихому Светка не любит, причем категорически.
В молодости еще сказала как отрезала: «А это ты мне даже не предлагай!»
Сделал вид, что удивился: «Почему?»
«Потому что все для своего предназначено».
Ответ жены понравился своей хорошей правильностью, но сделал на всякий случай еще один заход, заговорил с полемическим задором: «А люди что, дураки? Французы – дураки? Весь мир дураки, одни мы умные?» Думал, к стенке припер, не отвертится, а она вдруг возьми и скажи: «Меня от этого стошнит». И стыдно стало тогда Челубееву, противно от собственной настырности, и больше уже никогда не предлагал жене «по-тихому», на стороне иногда забавлялся.
– Ты за кого болеть собираешься?! – не хотел спрашивать, а спросил – вырвалось неизбежное.
И закачалась Светлана Васильевна от этого прямого вопроса, как тоненькая березка на бешеном ветру, забилась, как попавшая в силки птица, застонала от непередаваемого словами страдания:
– Ма-ра-а-ат! – и упала, ткнулась лицом в мужнин пах.
Челубеев от неожиданности растерялся, а чуть погодя, еще больше растерялся, сам себе не веря.
«Неужели? Неужели правда?» – спрашивал он себя, хватаясь за обрывки мечущихся мыслей, не зная, радоваться происходящему или возмущаться.
Но ведь нельзя, ведь завтра…
Точнее, уже сегодня…
Светка!
Как же ты истосковалась, родная!
И вдруг бухнула в голове тревожная мысль: «А этот небось уже спит» – бухнула и пропала, утонув в сладостной неге…
…Но вопреки тревожному предположению этот (Челубеев имел в виду конечно же о. Мартирия) не спал, и спать не собирался.
Он никогда в «Ветерке» не спал, проводя остаток ночи после долгой исповеди перед утренней литургией в чтении «Добротолюбия», этой любимейшей книги русских монахов, имеющих склонность к аскетическому служению.
А о. Мардарий в это время обычно сладко посапывал на своей кровати, утонув в пышной подушке. Правда, прежде чем заснуть, всякий пытался уговорить брата последовать своему примеру.
– Сосни, отец! Хоть немножко-нат, хоть часик-нат… – говорил он, зевая.
– Никак! – отвечал о. Мартирий и прибавлял: – Когда сплю, бесы во мне пробуждаются, – имея в виду известную нам привычку воевать во сне. Не хотел о. Мартирий искушать неокрепшие души старосты и его подручных, которые спали за фанерной перегородкой и могли все услышать.
Но в ночь с тринадцатого на четырнадцатое ноября 1999 года не спал и о. Мардарий. Толстяк был возбужден и даже перевозбужден: физиономия красная, глазки бегают, мокрые от пота жидкие волосенки прилипли ко лбу, огромный живот встревоженно колышется под старым сатиновым подрясником. Места себе о. Мардарий не находит: то на стул сядет, то на кровать обопрется, то примостится на подоконнике, но и минуты нигде не задерживался: вскакивал, метался, накручивал круги вокруг статуарно неподвижного о. Мартирия, сидящего на стуле с книгой в руках.
– Отец-нат, отец-нат, отец-нат! Отмени-нат, отмени-нат, отмени-нат! – в отчаянии повторял он одно и то же, но о. Мартирий то ли делал вид, что не слышит, то ли не слышал в самом деле – настолько к этим призывам оставался безучастен.
– О-о-о-тец!! – с каким-то внутренним стоном воскликнул в конце концов толстяк, бухнулся перед сидящим братом на колени и положил свою голову на раскрытую книгу, как на плаху. Помнится, матушка Неонила так воскликнула и так же упала перед о. Серапионом, когда тот с температурой 38 собирался на охоту, оказавшуюся в его жизни последней. Батюшка тогда строго матушке попенял: «Не греши, мать, встань».