Когда меня привезли в Студию, Директор уже был там. Он все протирал очки и сморкался из-за приступа аллергии. Тут же был и Министр Образования (ну да, у них все это есть — правительства, конторы, религия, университеты — все, как у нас. Оно иначе организовано и не обязательно заключено в монументальные здания, но тем не менее все это было, как я потом выяснил). Там были и репортеры — их и наши. Наши люди фотографировали меня и спрашивали, каково это — принять на себя такую трудную миссию, а Директор все сморкался и глядел мне в глаза, и я старался быть мягким и вежливым, хоть в глубине души мне весь этот шум уже начал надоедать. Наконец, они завели меня в дом, там и стоял Генри посреди первой большой комнаты своей Студии, вытянув вперед длинные руки и слегка наклонив голову, потому что он плохо понимал, что происходит. Один из них подошел к нему — позже я узнал, что это был Управляющий делами Генри, — и что-то ему прожужжал. Генри кивнул, выступил вперед и подошел ко мне.
— Выше голову! — обратился он ко мне вслух.
Должно быть, он долго тренировался. Они с трудом произносят звуки, которыми мы пользуемся, когда говорим между собой, но Генри просто нравилось это выражение. Как-то он сказал мне, что оно соответствует его жизненной философии гораздо лучше, чем все, что можно было высказать на его родном языке. Понимаете, вообще-то для них «выше» все равно что «правее» или «левее». Но Генри сообразил, что для нас это нечто большее, что в этом есть что-то от стремления и упорства, и поражения, и новых попыток… Кроме того, ему просто нравилось, что он может выговаривать эти звуки. Так или иначе, именно тогда я почувствовал, как от него приходит первая эмоциональная волна. Именно с того мига я полюбил Генри и все, что с ним связано.
Я просто не мог дождаться, когда мы начнем работать. Наконец, через пару часов, когда они отсняли свои фото и собрались в Студии, чтобы показать все своему народу, и все необходимые формальности были выполнены Директором и Управляющим Делами, они оставили нас одних. Я помог Генри взяться за держалку.
— Вот она, — сказал я, и транслятор перевел это. Слышал он все еще хорошо. — Вы как?
— В порядке, — ответил он. Я почувствовал, как иглы укололи меня в основание шеи.
— Вы меня понимаете?
— Полагаю, да.
— Отлично, — сказал я. — Давайте приступим.
Генри они тоже неплохо натренировали, как я выяснил. Он изучал «Физиологию собаки», и «Психологию собаки», и «Историю собаки». Вокруг валялись тонны свитков о том, как следует со мной обращаться, а Управляющий нанял подрядчика, чтобы сделать одну из комнат удобной для меня. Они и вправду очень старались. Но результат слегка напоминал то, что случилось, когда несколько слепцов пытались описать, на что похож слон. Как раз посреди комнаты, например, они поставили стульчак таких размеров, что туда можно было нырять. А кровать была вделана в стену. Я спал в этой комнате лишь пару ночей. Потом я перетащил постель в мастерскую, где Генри резал по дереву. Последнее время он там не очень-то много работал, но мастерская до сих пор пахла сосновой стружкой. Она была маленькой, и мне нравился запах, и то, как под ногой у меня шуршат стружки и опилки…
Генри никогда не спрашивал, почему я перебрался туда. У него была потрясающая способность не лезть в чужие дела. И опять же, для них это было очень нетипично, поскольку они так тесно общались между собой, что не знали ничего даже отдаленно похожего на нашу вежливость. Когда я был с гнездом, детишки всегда желали знать, что я делаю, и почему и зачем.
Наконец, я уставал от вопросов и просил их заткнуться. И даже тогда они спрашивали — почему? С Генри ничего подобного не было. Я понимал, что он знает, — если он захочет получить какие-нибудь сведения обо мне, я расскажу сам, и ему даже не придется просить об этом.
Генри ослеп примерно десять наших лет назад. Поначалу он принял свое новое состояние неплохо и занялся скульптурой в глине и гипсе. Я видел кое-какие его работы того периода — грациозные, округлые формы. Он был хорош как всегда, но ему нужно было больше. Он хотел вернуть былую свободу, а для этого он хотел летать. Понимаете, полет, это то единственное, что они делают в одиночку. Однако, летая, они становятся частью Дерева и всего их мира. В этом смысле Генри не был исключением. Без полетов он был одинок.
Мы с Генри тут же начали тренироваться в большой комнате Студии. Эта комната была хранилищем работ Генри — холстов всех форм и размеров, написанных им в Голубой и Оранжевый периоды. Он сказал мне, что на самом деле эти периоды не были большими отрезками времени. Просто, когда на него накатывала грусть, он писал в определенных тонах и в определенном стиле, а искусствоведы и критики относили работу к «голубому периоду».