– Ну, я хочу знать, кто живет в этой хибарке, – сказал он.
– Я вам сказал, не знаю, – ответил негр. Он отвечал немного угрюмо, настороженно, с затаенной настороженностью. Он не спускал глаз с шерифа. Еще двое белых стояли у него за спиной, их он не видел. Он не оглядывался на них, даже украдкой. Он смотрел в лицо шерифа, как смотрят в зеркало. И, может быть, как в зеркале, увидел, что они начинают. А может, и не увидел, ибо если что и переменилось, мелькнуло в лице шерифа, то всего лишь мелькнуло. Но негр не оглянулся; только лицо его вдруг сморщилось, быстро и на один лишь миг, и вздернулись углы рта, оскалились, как в улыбке, зубы – когда ремень хлестнул его по спине. И тут же разгладилось, непроницаемое.
– Я вижу, ты не очень стараешься вспомнить, – сказал шериф.
– Я не могу вспомнить, потому что я не могу знать, – сказал негр. – Я живу-то совсем не тут. Вы же небось знаете, где у меня дом, белые люди.
– Мистер Бьюфорд говорит, что ты живешь вон там, прямо у дороги, – сказал шериф.
– У дороги мало ли кто живет. Мистер Бьюфорд, он же небось знает, где мой дом.
– Он врет, – сказал помощник. Это его звали Бьюфордом. Он и держал ремень – пряжкой наружу. Держал, изготовясь. Следя за лицом шерифа. Так легавая ждет приказа кинуться в воду.
– Может, врет; может, нет, – сказал шериф. Он созерцал негра. Под тяжестью его громадного, неповоротливого тела пружины кровати просели. – Он просто еще не понял, что я не шучу. Не говоря уже об этой публике, – у них ведь нет своей тюрьмы, чтобы спрятать его, если дело примет неприятный оборот. А если бы и была, они все равно не стали бы утруждаться.
Может быть, глаза его опять подали знак, сигнал; может быть – нет. Может быть, негр уловил это; может быть – нет. Ремень опять хлестнул, пряжка полоснула по спине.
– Еще не вспомнил? – сказал шериф.
– Там двое белых, – сказал негр. Голос у него был безучастный – ни угрюмости, ничего. – Не знаю, кто они такие и чего делали. Не наша это забота. Никогда их не видел. Просто слышал, люди говорили, что там живут двое белых. А кто они – нас не касается. Больше ничего не знаю. Хоть до смерти запорите. Больше ничего не знаю.
Шериф опять вздохнул.
– Хватит. Похоже, что так.
– Да это же, как его, Кристмас, который на фабрике работал, а другой – Браун, – сказал третий мужчина. – Да это бы вам в Джефферсоне кто угодно сказал – любого останови, от кого спиртным пахнет.
– И это похоже, что так, – сказал шериф.
Он вернулся в город. Когда толпа увидела, что шериф уезжает, начался общий исход. Как будто смотреть было больше не на что. Труп увезли, а теперь уезжал и шериф. Он будто увозил в себе, где-то внутри этой неповоротливой и вздыхающей туши, саму тайну: ту, что манила и воодушевляла их как бы намеком на что-то, кроме однообразной череды дней и разврата набитой утробы. И вот смотреть было больше не на что, кроме как на пожар; а его они уже наблюдали три часа. Они уже свыклись с ним, сроднились; он уже стал неотъемлемой частью их жизни, не только переживаний, – увенчанный в безветрии столбом дыма, неколебимым, как памятник, к которому можно вернуться в любую минуту. Поэтому, когда их караван достиг города, в нем было что-то от надменной чопорности похоронного кортежа: автомобиль шерифа – в голове, остальные – гудят и блеют позади, в тучах совместно поднятой пыли. На перекрестке возле площади их задержала на минуту повозка, остановившаяся, чтобы выпустить пассажира. Выглянув из окна, шериф увидел молодую женщину, вылезавшую из повозки медленно и осторожно – с неуклюжей осторожностью женщины на сносях. Затем повозка отъехала; караван двинулся дальше и пересек площадь, где кассир в банке уже вынул из сейфа конверт, который был оставлен ему на хранение покойной – с надписью:
– Этот Пиблс – нигер-адвокат, – сказал кассир.
– Вон что? – сказал шериф.
– Ага. Что прикажете делать?
– Да, наверно, то, что в бумаге сказано, – ответил шериф. – Или, пожалуй, я сам это сделаю.